Дневник. 1918-1924 - Александр Бенуа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
2) Я не понимаю, зачем я буду получать санкцию от учреждения, мне враждебного (вдобавок сыгравшего такую фатальную роль для моих личных переживаний минувшего года), когда я уже и без того занят тем делом, которое мне позволяет власть, дошел до того без малейших компромиссов со своей совестью, да и сейчас остаюсь там абсолютно чистым.
3) Когда они мне говорят, что это дело для меня слишком легко, что они желали бы меня видеть обсуждающим все вопросы текущей жизни (против пресловутого интереса весь поход и направлен), когда они отрицают в моем избрании по отделу «охраны» специальный оттенок, то я там должен «отказаться от чести», ибо я чувствую себя совершенно не в силах решать вопросы, на которые моя совесть «не выставляет определенного решения». Если речь зашла бы об уничтожении памятника Петру, то я сейчас же определенно тому воспротивился, ибо я знаю, что это зло, что эта художественная беда. Если же меня спросят: нужна ли Академия художеств, то я не знаю, что ответить. Единственно, что я мог делать, — это просить власть поддержать в надежде, что «саботажники» опомнятся и войдут с нами в сношения. Но главный саботажник Таманов перетянул струну и вот теперь мечется. Я бы просто и резко отказал бы им, если бы…
Вот это «если бы» и отравляет не только мне личную жизнь, но и всю общественную жизнь наших дней, это и придает ей не стройный отчетливый характер трагедии (несмотря на изобилие трагических моментов), а характер затяжного недогадливо-безвкусного криминального романа, какой-то бездарной встряски. В данном случае, если бы комитет со своими содержательными собраниями… И как вдруг завтра, послезавтра или через неделю вместо большевиков здесь (или по всей России) встанут иные власти, ну хотя бы германцы, оккупанты, тогда, действительно, выборные учреждения со всей неизбежностью, трюкачеством окажутся очень уместными и целесообразными. Тогда нашей коллегии наступит конец благодаря отпадению главы ее (и в этом весь грех официального представительства Ятманова), и тогда какой-то комитет всего правительства окажется очень импонирующим в глазах людей новых и посторонних. Недаром же немцы возвращают всюду думы прежнего состава, и именно думы, а не чиновников — это с их стороны, в смысле учитывания общественной психологии, только мудро, ибо крутое возвращение к старому дало бы слишком благодатный материал для агитации против них.
И вот потому-то при самом расставлении петель, после тьмы недоговоренных, неприятных Таманову слов (сочувствующих моему искреннему и незлобивому убеждению), я все же как-то даже неожиданно для себя взял тон более мягкий, сказал, что еще подумаю. Забавно было мне во всем этом словопрении наблюдать за товарищами. Забавно и поучительно, ибо, как в миниатюре, опять видишь все свое время, всю его душу. Все более или менее откровенно и лишь на разные лады только и говорили о том, что я должен решиться на компромиссное, «полезное для дела решение» и что вся процедура с выборами «понятно, комедия», цену которой они знают (почти в таких выражениях говорят теперь и недавние еще маниакально настроенные деятели в духе ереси избирательного начала Таманова). Но нюансы были у этих, убежденных «друзей Иова», очень пикантные. Наивно и мило бухали их Добужинский и Щуко с витиеватыми подходами лукавства; «соблазнял» Шухаев, неистово благородным метался Петров-Водкин, мучимый желанием «остаться на микеланджеловской высоте», в то же время понимающий, что иначе он окажется в зависимости от «дурака» Карева и что его проведение в Академию художеств может оказаться эфемерным. Таманов обнаружил по обыкновению изумительную тактику во всей технической стороне дела. Прямо мне непонятно, как у них терпения хватает обсуждать эти вопросы: о мандатах, о кворуме, о правомочии, о правах и преимуществах председателя (значительный запас провинциальной пошлости — все его шуточки про большевиков ужасно как «отдают Леонтием»), и, наконец, изумительную чуждость художественной психологии.
Попутно мне был рассказан скандал, произошедший на конференции учащейся молодежи, созванной примириться с большевиками, Бриком и Андреевым, с целью надломить последние устои Высшего художественного училища (для этой цели им была даже выделена Штеренбергом субсидия в 1300 руб.), и обсуждение, благодаря отпору Академии. Молодежь настолько против них, что эти полубольшевики вынуждены были удалиться из своего собрания, которое затем продолжалось без них.
Запишу себе с одной стороны то, что Союз деятелей искусств входит в какой-то, хотя бы «протестующий контакт с властью», с другой — ту «независимость», которую проявляет зеленая молодежь.
Судя по телеграммам Дмитриева из Парижа, союзникам приходится туго. Я был перепуган, прочитав в этикетке в «Вечернем часе» про декрет о памятниках, но самый текст этого «обезьяньего» акта меня снова утешил. Какой памятник нельзя подвести под категорию, гарантирующую от разрушения, «представляющий исторический и художественный интерес»? Если не один, то другой признак будет всегда налицо. Не скрывается ли под этим следующее: какой-нибудь московский обезьяний революционер внес в Совет Р. и С. Д. проект такого декрета, отказаться от него власти не решаются, но лукавый Луначарский постарался его обезвредить, надеясь его этим первым параграфом и всеми дальнейшими благоглупостями провалить.
Завтра надо будет выяснить, что означает германский ультиматум относительно восставших с требованием арестовать какое-то большевистское бюро оных в Москве, занимавшееся распропагандированием?
Понедельник, 15 апреляЯтманов сегодня на заседании подтвердил мою догадку, что в декрете о памятниках Луначарский уступил давлению извне и что, во всяком случае, в Петербурге нам нечего опасаться, ибо от нас будет зависеть приведение декрета в исполнение. Дай Бог, но все же боюсь, как бы такие лозунги, брошенные в ненравственную толпу (или, еще хуже, — всяким Пуниным и прочим Геростратам), не привели бы к гибели прекрасных вещей. Само заседание происходило частью в пустой галерее драгоценностей, в «гостях» у Тройницкого, развернувшего с большим блеском (и не без пыли в глаза — полезной, впрочем, Ятманову) свою систему коллекционирования и регистрации у почтенного толстяка Маркова на хорах чудного зала, и, наконец, у дурака Бобки Веселовского, который принял коллегию на ходу, так как не приглашен, и который своими поступками всячески выказывал свою непригодность и никчемность. Ятманов был снова изумлен (несмотря на пустоту всех отделов) и в то же время раздражен пылом, причем каждый его приступ выражался в каком-то воззвании ко мне: «Александр Николаевич! Ведь это удивительно, ведь тут мы нашли клад, подлинный клад!» (Особенно его отчего-то привел в возбуждение Бартоломей И.А., набор монеток, которые почему-то не эвакуированы.) Вообще все же он делает успехи, и, в сущности, при нашем подыгрывании из него мог бы получиться неплохой художественный администратор года через два или три. Вся беда в том, что этим деятелям все хочется сейчас же переделать, переустроить.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});