Рассказы. Повести. Заметки о литературе - Дмитрий Фурманов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это чувствовалось ежесекундно, как бы вольно при Чапаеве ни держались, как бы ни шумели, ни ругались шестиэтажно: лишь соприкоснутся — картинка меняется вмиг. Так любили и так уважали.
— Петька, в комендантскую! — скомандовал Чапаев.
И сразу отделился и молча побежал Петька — маленький, худенький черномазик, числившийся «для особенных поручений».
— Я через два часа еду, лошади штобы враз готовы! Верховых вперед отошлешь, нам с Поповым санки — живо! Ты, Попов, со мной!
И властно кивнул головой Чапаев желтолицему сутулому парню. Парню было годов тридцать пять. У него смеялись серые добрые глаза, а голос хрипел, как вороний кряк. При могутной, коренастой фигурище были странны мягкие, словно девичьи движенья. Попов рассказывал, видимо, что-то веселое и смешное, но как услышал слово Чапаева — враз остыл, стушил, как свечу, усмешку в серых глазах, посмотрел прямо и серьезно Чапаеву в глаза ответным взглядом и глазами ему сказал:
«Слышу!»
Тогда Чапаев скомандовал дальше:
— Кроме — никого! Комиссар вот еще поедет да конных дать троих. Остальные за нами на Таловку. Лошадей не гнать напрасно. Быть к вечеру!
— Слушай… — оглянулся Чапаев кругом и увидел, что нет, кого искал. — Да… услал же его… Ну, ты, Кочнев, иди посмотри в штабе. Если все собрались — скажешь.
Кочнев вышел. Он показался Федору гимнастом — такой быстрый, легкий, гибкий, жилистый. Короткая телогрейка, коротенькие рукава, крошечная шапчонка на затылке, на ногах штиблеты, до колен обмотки. Годов ему меньше тридцати, а лоб весь в морщинах. Глаза хитрые, светло-серые, нос широкий и влажный, он им шмыгает и как-то все плутовски его набок искривляет. Зубы белые, волчьи, здоровеннейшие; когда смеется — хищно оскаливает, будто собираясь изгрызть в лоскутья.
Был тут Чеков. Кидался в глаза широкими рыжими бровями, пышными багровыми усами, крокодильей пастью, монгольскими скулами; как пиявка, налитая кровью, — отвисла нижняя губа, квадратом выпер чугунный подбородок, а над ним, как гриб в чугуне, потный и рыхлый нос. Под рыжими рогожами бровей — как угли, Чековы глаза. Широка и крута у Чекова грудь, тяжелого веса лапы-лопаты. Чекову сорок лет с пустяком.
Возился с чайниками, резал хлеб, острил впропалую, сам гоготал, всех задевал и всем отвечал Теткин Илья, заслуженный красногвардеец, маляр по профессии, добродушный, звонкий, всеми любимый охотник до песен, до игры, до забавы. Годами чуть постарше Петьки: двадцать шесть — двадцать восемь.
Рядом стоит и ждет, терпеливо, молча, хлеба от Теткина — Вихорь, лихой кавалерист, горячий командир конных разведчиков, на левой руке без мизинца. Это обстоятельство — мишень для острот:
— Вихорь, ткни его мизинцем, беспалого хрена!
— А мизинчик покажешь — цигарку дам…
— Девятипалая брында… Кобель девятиногий!
Вихоря трудно возмутить: от природы таков, всегда таков, и в бою таков. Много молча может сделать человек!
Больше всех толкался, крепче всех бранился и шумел Шмарин, — в дубленой поддевке, в валенках (все зябнет, больной), с хриплым, как у Попова, голосом, черноглазый, черноволосый, смуглый, изо всех самый старший: ему под пятьдесят.
Кучер Аверька, парнишка, — тут же со всеми, оперся на кнут, зорко доглядывает, как идут хлопоты насчет закуски и чаю. Лицо у Аверьки багровое, нос — что луковица, глаза с морозов осоловелые, губы обветренные в трещинах, на шее намотан платок, — с ним и спит.
Из вестовых постоянный и любимый — Лексей, давний знакомый Чапаеву, дотошный, изворотливый парень. Когда что надо достать — посылается Лексей — все добудет, все приготовит и принесет. Перекусить ли надо, чеку на повозку али ремешок к седлу, лекарства домашнего раздобыть — никого не посылают, кроме Лексея: самый ловкий кругом человек.
И что за народец собрался! Как только лицо — так тебе и тип: садись да пиши с него степную поэму.
У каждого свое. Нет двоих, чтоб одно: парень к парню, как камень к камню. А вместе все — перевитое и свитое молодецкое гнездо. Одна семья! Да какая семья!
Вошел Кочнев:
— Командир бригады в штабе, можно идти…
Зашумело легкое шевеленье — любопытство осветило не одну пару на Чапаева устремленных глаз.
— Идем!
И Чапаев мотнул головой Попову, ткнул пальцем Шмарину и Вихорю. Зазвенели шпорами, грузно застучали обитыми в подковы каблуками, вышли. Федор вместе с ними. Федору казалось, что Чапаев уделял ему слишком мало внимания и уравнивал со своею «свитой». Где-то глубоко от этих подозрений затаилась нехорошая опаска, и он вспомнил, как рассказывали про Чапаева, будто в 1918 году, во время боя, когда он был с войсками окружен, а некий комиссар порастерялся, — отхлестал его Чапаев нагайкой на возу… Вспомнил — затревожило скверное чувство. Знал, что могли все это и выдумать, могли и преувеличить, поразукрасить, но отчего же и не поверить: тогда и времена были не те, и сам Чапаев был иной, да и комиссар мог случиться всякий! Федор шел сзади, и уже одно то, что шел он сзади, было неприятно.
С командиром бригады Чапаев поздоровался наскоро, отрывисто, глядя в сторону, а тот галантно изогнулся, пришпорил, потом подвытянулся, чуть ли не рапорт выпалил. О Чапаеве был он очень наслышан, только больше все со скверной, с хулиганской стороны, в лучшем случае — знал про Чапаева-чудака, а дельных дел за ним — не слыхал, степным летучкам про геройство чапаевское — не верил.
Изо всех дверей выглядывали любопытные. Так в купеческом где-нибудь доме выглядывают из щелей «домашние», когда случится приехать знатному гостю. Видно было, что наслышался о Чапаеве страхов разных не только один комбриг. В помещении штаба чисто сегодня не по-обычному. Все сидят и все стоят на своих местах. Приготовились, не хотели ударить в грязь лицом, а может, и опасались: горяч Чапаев-то, кто знает, как взглянет?.. Когда пришли в кабинет командира бригады, тот разостлал по столу отлично расчерченный план завтрашнего наступленья. Чапаев взял его в руки, посмотрел молча на тонкий чертеж, положил снова на стол. Подвинул табуретку. Сел. За ним присели иные из пришедших.
— Циркуль.
Ему дали плохонький оржавленный циркуль. Раскрыл, подергал-подергал, — не нравится.
— Вихорь, поди у Аверьки из сумки мой достань!
Через две минуты Вихорь воротился с циркулем, и Чапаев стал вымеривать по чертежу. Сначала мерил только по чертежу, а потом карту достал из кармана — по ней стал выклеивать. То и дело справлялся о расстояниях, о трудностях пути, о воде, об обозах, об утренней полутьме, о степных буранах…
Окружавшие молчали. Только изредка комбриг вставит в речь ему словечко или на вопрос ответит. Перед взором Чапаева по тонким линиям карты развертывались снежные долины, сожженные поселки, идущие в сумраке цепями и колоннами войска, ползущие обозы, в ушах гудел-свистел холодный утренник-ветер, перед глазами мелькали бугры, колодцы, замерзшие синие речонки, поломанные серые мостики, чахлые кустарники.
Чапаев шел в наступление!
Когда окончил вымеривать — указал комбригу, где какие ошибки: то переход велик, то привал неудачен, то рано выйдут, то поздно придут. И все соображения подтверждал отметками, что делал, пока измерял. Комбриг соглашался не очень охотно, иной раз смеясь тихомолком, в себя. Но соглашался, отмечал, изменял написанное и расчерченное. По некоторым вопросам, как бы за сочувствием и поддержкой, Чапаев обращался то к Вихорю, то к Попову, то к Шмарину:
— А ты што скажешь? Ну, как думаешь? Верно аль нет говорю?
Не привыкли ребята разглагольствовать много в его присутствия, да и мало что можно было им добавить — так подробно и точно все бывало у Чапаева предусмотрено. На него и пословицу перекроили:
«Чапаеву всегда не мешай… Ему вот как: ум хорошо, а два хуже…»
Эту новую пословицу выдумали только для него. И хорошо выдумали, потому что бывали прежде случаи, когда он послушает совета, а потом и плачется, бранится, клянет себя. И не забыть еще ребятам одного «совещания», когда они в горячке наговорили бог знает что. Чапаев слушал, долго слушал, и даже все поддакивал:
— Так, так… Да… Хорошо… Вот-вот-вот… Оч-чень хорошо…
Собеседники думали и впрямь, что он соглашается и одобряет. А кончили:
— Ну ладно, — говорит, — вот што надо делать: на все, што болтали, плюнуть и забыть: никуда не годится. Теперь слушайте, что стану я приказывать!
И зачал…
Да так зачал, что вовсе по-другому дело повернул — и похожего не осталось нисколечко из того, про что так долго совещались.
На совещании том были все трое — помнили его, и теперь уж лезли мало, много молчали, отлично знали, когда и где можно говорить, чего нельзя:
«Иной раз и совет, может, следует подать, это верно, а то — и словом одним беды натворишь!»
Теперь молчали. Молчал почти все время и Федор: он-то не цепко еще разбирался в военных вопросах и кой-какие пункты понимал с трудом или вовсе никак себе не представлял, — это уж потом, через месяцы, освоился он с боевой и иной фронтовой премудростью, а теперь — чего же со «шляпы гражданской» было и спрашивать.