Беспощадный Пушкин - Соломон Воложин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То есть «мораль», мол, прозвучала в «сияющем миноре» «Большой Гармонии», и, мол, следовательно, и музыка вообще, как и театр вообще, и эта вот трагедия, в частности, говорят нам свой художественный смысл в лоб, без подтекста, то есть — только тем, что звучало и написано. То есть слова «не был Убийцею создатель Ватикана» это другие слова того же: «правда выше есть: гении, посланцы неба, — не злодеи».
Так вот есть методологически принципиально иное мнение о подтексте в музыке. На мой вопрос об этом один кандидат музыковедения ответил серией наводящих вопросов:
— Вы помните из «Пиковой дамы» арию Германна «Я имени ее не знаю…»?
— Да. — И я напел эти слова.
— Музыка выражает что? Любовь?
— Да.
— А финальное «Три карты, три карты, три карты!..» по музыке похоже на эту арию, выражающую любовь?
— Да.
— Вот вам, совсем по Выготскому: сочувствие и противочувствие. Ими вас, — если вы способны улавливать музыкальную тему и ее превращения, — Чайковский наводит на нечто третье, о чем звучания не было и что будет продуктом вашего сотворчества.
Нечто подобное я нашел у Асафьева о Пятой симфонии Бетховена (помните? — «стук судьбы»).
«Пример — первая и последняя части Пятой симфонии. Драматизм, стремительность… поступи 1 части заключают сами в себе, в этой же части… акцент на тонике. [Тоника это та нота, которая способна остановить музыкальное движение (вспомните слова о коде). В самом конце 1 части, — где звучит измененный «стук судьбы»: та–та–та–там! та–та–та–там! та–та–та–там! та–там! та–там! та–там! та–там! — тоника это нота «до» («там»), если играть мелодию на пианино одним пальцем, и акцент на ней всякому заметен. И этот акцент выражает устойчивость. Непомнящий сказал бы, что это и есть «мораль», что она прозвучала и в лоб выразила идею целого.] Но симфония — это целое, и это процесс. Последнюю часть — триумф До Мажора, шествие ликующего человечества — нельзя отрывать от начала симфонии (напоминаю, как умно Бетховен включает в финал до–минорную настороженность Скерцо), и тогда все величие и размах тоники финала в совокупности с главным натиском до–минорных тоник в 1 части объединены в одной идее: борьба и радость — таково становление жизни.
В этом единстве Пятая симфония — «напряженная устойчивость», симфония мощного призыва к борьбе. Если же рассматривать части симфонии только как цепь звеньев, каждое из которых, успокаивая, заставляет забыть драматизм предшествующего, то в таком «звукоряде» финал уничтожает все трагическое напряжение симфонии. В первом аспекте — симфония как единый, сотканный из конфликтов идей и чувствований интонационный процесс; ликование финала звучит так: «борьба продолжится, ибо такова жизнь, а сейчас — радость»; во втором же аспекте получается: «борьба кончилась — успокоимся в радости». Склонен думать, что первый аспект — вся симфония в целом звучит как напряженная устойчивость — более бетховенский…»
Так что, если и в как бы музыкально устроенном «Моцарте и Сальери» тоже не «прозвучала», не написана черным по белому «мораль»? И если так, то, может, не теодицея тут?
*ВОПРОС.
Зачем Пушкин применил «двойной» диалог?
ПРИМЕР.
На театре давно разработан прием, называемый «общаться щекой»: разговаривая с одним действующим лицом, адресуясь якобы к нему, на самом деле иметь в виду другое присутствующее здесь лицо, видимое или невидимое, — к нему обращаться, с ним вести диалог.
Именно так Сальери ведет себя во Второй сцене. Словесно обращается к «гуляке» — другу, но «щекой» общается с неким другим лицом, «реплики» которого читаются — сквозь слова Моцарта — необыкновенно внимательно: ловится каждое слово, учитывается каждый подаваемый знак: «А! Ты сочиняешь Requiem? Давно ли?.. Нет… Что?.. В чем же?»
Отвечает же он не тому «лицу», а — самому Моцарту, «гуляке»: ”И, полно! что за страх ребячий? Рассей пустую думу. Бомарше…»
И тут же следует оттуда новый знак, новый пароль: «Да, Бомарше… Ах, правда ли, Сальери, что Бомарше…»
Это уже — как прямая команда; все сходится!
ОТВЕЧАЕТ В. НЕПОМНЯЩИЙ.
Все это, гадательное, может быть, в разрезе филологического размышления, ясно и просто в применении к сцене.
«Маленькие трагедии» — своего рода история болезни: упорного стремления человека добиться «присущего всякому греху подчинения высшего низшему» (архим. Александр Семенович Тян — Шанский). Отвергнув «правду» и «правоту» «неба», Сальери, как бы даже враждуя с ним, в то же время говорит о своей «избранности» и пользуется тем, что` представляется ему поддержкой «неба», внимательно вслушивается в его «подсказки». Выстраивается своя иерархия: высшая ценность — «музы`ка», «небо» служит ей, а значит — ее адепту. Такая вот инверсия.
МОЙ ОТВЕТ.
Нововерующий, не давая права на существование другой вере, признать в той наличие высокого, Абсолюта не может. И стремление, скажем, атеистов к их высокому перетолковывает в «страсть людей утилизировать высшие ценности, подменить идеальное материальным его символом… заставить высшее — идеалы — подчиняться и служить интересам».
Идеалы же, — какие бы они ни были «низкие», — субъективно всегда высоки. А если вызваны коллективистскими интересами, то тем более. Вот как об этосе и борющихся мещан, и борющихся дворян в эпоху Французской революции писал Асафьев: «Пусть разные общественные слои и группы людей, и отдельные выдающиеся умы каждый по–своему понимали средства и цели борьбы, но духовный подъем, пламенность лучших человеческих чувствований и этическое одушевление были крайне распространены. Это одушевление подготовили уже энциклопедисты, и после них оно звучало всюду — в повышенном эмоциональном тонусе произведений литературы, даже в научных исследованиях, в ораторских речах, в диалогах салонов…»
Мог ли вне этого пламенного этоса быть пушкинский соавтор «Тарара», Сальери? Общественное мнение правило миром, во всяком случае, приходило к власти, а значит, — совесть. Ее представлялось возможным пробудить и в самом закоренелом, самом крайнем индивидуалисте. И Сальери делает «гуляке» всякие выговоры. И вот — стало получаться: Моцарт–композитор, даже не осознающий всю меру пагубности своей музыки, какой–то частичкой себя все–таки смутно понял, что заслуживает возмездия и подсознательно и символами просит возмездия. Вот с кем общался «щекой» Сальери — с совестью демона, вот чем было то Небо!
Не музыка высшая ценность у Сальери.
«Почему исполнители и слушатели воспринимают, хотя бы в самых общих чертах, именно то, что хотел выразить автор?
Ассоциативные связи музыкальных образов с жизненными образами, мало того — музыкальные представления о реальной действительности отнюдь не являются привилегией композиторов, но органически присущи всем людям, воспринимающим и любящим музыку. Мы не отдаем себе отчета, в какой мере музыкально воспринимаем окружающую нас реальную действительность… явления реальной действительности, помимо зрительных впечатлений, порождают в глубине нашего сознания обобщенные музыкальные представления, которые создают почву для более конкретных ассоциативных связей, возникающих при слушании музыки. Эти ассоциативные связи не узко индивидуальны, но общезначимы, ибо возникают на основе жизненного и, в частности, музыкального опыта, а следовательно, имеют социальное происхождение… благодаря объективности и общезначимости этих связей возможно взаимопонимание между автором, исполнителем и слушателем, понимание идеи, замысла и содержания музыкального произведения, возможен общественный музыкальный язык, понимание которого, в отличие от словесного языка, легко выходит за пределы национальной культуры.» (Тюлин).
Вот то, что выражалось на том языке композиторами–просветителями–второй–волны: Глюком, Пиччини, — и было высшей ценностью, Небом для пушкинского Сальери. Пол — Европы сотрясалось от Французской революции. А Моцарт–композитор в этой области безнадежно отставал. И вот, наконец, не без влияния Сальери, в гении заговорила совесть и стала просить Сальери убить своего носителя.
Так что я не соглашаюсь с Непомнящим, что «Моцарт и Сальери» — драма «отношений между «землей» и «выше», между верой и неверием, между земным и небесным в человеческих душах, — и не меньше». Не соглашаюсь, что драма эта затеяна, чтоб стать автору на ту сторону, что «выше», и что этот замысел заявлен в лоб, и что иначе «на театре» не бывает. Нет, это драма отношений между двумя разными «высокими» материями, драма во имя третьего «высокого», в лоб не заявленного, что в театре обязательно для художественности так же, как и для литературы.