Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 3 - Антон Дубинин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это случилось в день Иоанна Крестителя, выдавшийся безумно жарким, без единого облачка. К камню стен днем было больно прикоснуться. На руках и спинах всех работавших проступали красные, лопавшиеся волдыри — солнечные ожоги, нанесенные лучами даже сквозь рубашки. Да какие там рубашки — почти все работники на стенах были голыми по пояс, только женщины еще сохраняли стыдливость и бегали в закрытых платьях — и то многие подтыкали юбки, подворачивали рукава или вовсе выходили на труд в тонких полупрозрачных камизах, а то и в мужских подвернутых штанах и рубашках. Но нам с Аймериком повезло меньше других — мы после душной ночи, подыхая от рассветного, но уже яростного солнца, втискивали друг друга в железные кольчуги на нашем дворе. Тулузские рыцари готовили вылазку — сразу с двух сторон, направленную на ремонтируемый плотниками «кат» в будто вымершем от ранней жары лагере.
Не простая вылазка — важная: перед ней на закате даже совет собрали. Мэтр Бернар, который выглядел после темниц Нарбоннского замка очень скверно и почти ничего не мог есть, кроме бульона, все у него, бедного, в животе резало — однако же исполнял почетные обязанности вновь избранного консула и этим утром говорил речь на собрании. Говорил от лица Тулузы, предлагая муниципальным отрядам поддержать рыцарские, двигаясь за ними следом. Распалившись, предложил и городскому магистрату вооружиться и идти на стены. Лучше добрая смерть, чем позорная жизнь, воскликнул он, кривясь от рези внизу живота. И бароны отвечали ему громким криком радости, обмениваясь с городом торжественными клятвами; однако на стены, как и во вспомогательный отряд, на Америга его все-таки не пустила. Разве я совсем негодный старец, воскликнул он яростно, разве я не тулузец — однако ушел-таки лежать на второй этаж, опираясь на перила лестницы; я уже привык к мэтру Бернару и знал, что когда он действительно в силах, может настоять на своем. А когда мы с Аймериком уже выехали за ворота, кто-то — не иначе как наш доктор-легист — выплеснул из окна ночной горшок, и вода в сточной канаве, к моей огромной тревоге, окрасилась кровью. Впрочем, было о чем поволноваться сегодня и кроме почек мэтра Бернара.
Нашим отрядом командовал Рамонет. Молодой де Фуа вел второй, тот, что укрылся за палисадами и должен был медленно продвигаться в расчищенное конницей пространство, ведя лучников и таща с собой машины, метающие греческий огонь. Я был очень рад Роже-Бернару в битве — этого рыцаря я сразу полюбил, как только увидел, а за время, проведенное у него в Фуа и Монгреньере, научился его еще и уважать всем сердцем. Рамонет, как и Роже-Бернар, мой погодок, так быстро выросший, уже зрелый мужчина и военачальник, отрывисто объяснял нам, что и как делать, какова наша основная цель — уничтожение осадной башни и прочих машин. Мы должны уповать на собственную скорость, отвлечь внимание кавалерии на себя, чтобы второй отряд смог подобраться к опасному «кату» и сжечь его. Когда «кат» загорится, развернуться по команде и вернуться в город, идя зигзагами и убивая на пути все, что движется, однако в долгий бой не ввязываться. Убраться надо до того, как франки соберутся для осмысленного ответа.
Сигнал дан, ворота подняты, мы выливаемся наружу. Вокруг пестрят каталонские цвета: наш отряд — почти сплошь каталонцы, тулузцев меньше трети. Аймерик скрипит зубами — так громко, что я даже через шлем его слышу, тем более что Аймерик совсем рядом. Я считаю, что скрипеть зубами, особенно во сне — скверная привычка, но все забываю ему об этом сказать, забыл и этим утром. Он, как всегда перед боем, протягивает правую руку, ту, что с мечом, и плашмя легонько бьет меня по щиту. Это прощание, наш ритуал. Встретимся, когда все кончится. Моего коня зовут Ромеро. Он испанский конь. Мне выдал его городской муниципалитет Авиньона. С Ромеро у нас прекрасные отношения, его прежний хозяин был добрый рыцарь и здорово научил его слушаться — не только поводьев или движений ног, но и голоса, и едва ли не самой мысли. Ромеро хороший боец — он не упускает случая убить бегущего навстречу, но всегда переступает через лежачего. Мы несемся. Мы бьем кого-то, вставшего на пути — мой конь поворачивается так, чтобы мне легче было бить — и несемся дальше. Я вижу какое-то мгновение красный рваный нарамник Аймерика, скакавшего рядом со мной — потом Аймерик пропадает, я вижу только «кат» — да мне и нет нужды его видеть, конь знает направление, а пока мое дело — рубить, если что-то встанет на пути. Сержант. Еще сержант. Я не знаю, убиты ли они — один падает, другой просто исчезает из поля зрения, может быть, упал и откатился. Хрипят чьи-то рога, сигнал не наш. Это франки зовут Монфора. Надо торопиться.
Наши арбалетчики стреляют — я знаю это по привычному звуку, жужжанию смертельных мух, которое разом нарастает где-то позади. Я вместе с другими пролетаю палатки, в прорезь шлема видно мало, надо будет другой шлем после этого раза ничего не видать черт побери я же еще в прошлый раз хотел…
Пролетаю палатку, рука сама поднимается, чтобы снести ей опоры (и потом проехать конем, впрочем, проедут другие, те, кто за мной), успеваю различить крест — тут живут священники, или того хуже, это часовня, нет, дальше, нет. Я знаю, что на самом деле только въехал в Монфоров лагерь — еще даже не все наши за воротами, они еще выезжают — а тяжелые удары — это Айма. Айма и другие с ней, это камни от ворот Монгальярд и Монтолье. И еще от Тур де Маскарон, если они долетят сюда, конечно, если долетят. Господи, помилуй нас, грешных. Бить. Бить.
Не знаю, сколько это длилось — как всегда, я терял чувство времени, зато по окончании рубки время наваливалось на меня безумной тяжестью. Огонь впереди, огонь и дым, и клочья пепла совсем неподалеку сказали моему помраченному боем разуму, что «кат» уже горит, но где же сигнал, надо отступать!
Я еще не знал, что это за вопль, отчего такой бешеный женский визг, кто орет — у меня за спиной орала вся Тулуза, перекрикивая даже грохот моего дыхания в груди; вертясь на коне среди несущихся всадников и поверженных тел, среди каких-то кольев и палаток, и бегущих людей, я неловкой рукой, затиснутой в ремни щита, поправил съехавший шлем и вдруг понял слова — этот вопль, он состоял из слов, они кричали слова, и мужские голоса вокруг меня подхватывали бешеный ор со стен, громче трубного гласа. Четыре слога, которые и я, сам того не понимая, уже вопил так, что у меня раскалывался шлем, вопил, еще не веря в их смысл и всю свою трясущуюся потную плоть и трясущуюся потную душу обращая в этот крик:
— Monfort es mort! Mon-fort-es-mort! Mon-fort-es-mort! Mon-fort-es-mort! Мон-фор-по-гиб!!!!
(Господи, что это? Этого не может быть никогда! Он не может погибнуть, не может погибнуть, как остальные люди! Неужели… мы его убили? Мы убили Монфора?)
Ум метался, а тело делало — прорвавшийся сквозь общий вой рожок Рамонета приказал поворачивать, потные бока Ромеро раздувались под моими коленями, я уже вваливался за палисад, а потом — в ворота, толкаясь с кем-то крупами коней, а колокола церквей уже звонили вовсю, я почти ничего не видел, только слышал, как колокола кричат вовсю — Mon-fort-est-mort! — и где-то колотят — или я сошел с ума? Господи, только не сегодня! — где-то колотят кимвалы и барабаны…
Кольчуга была вовсе невыносима. Содрав с негнущейся руки щит, я спешился, согнулся вдвое и начал вылезать из кольчуги. Город звенел, грохотал; мимо меня, пока я стоял согнувшись, пронеслась какая-то вопящая процессия — невероятно, с бубнами и гудками. За какой-то час город совершенно изменился, он весь из военного лагеря, казалось, обратился в карнавал, в Пасху и именины. Наконец я вылез из чудовищной кольчуги и не менее чудовищного поддоспешника (неизвестные люди подбежали и помогли мне освободиться, когда же на свет показалось мое красное смятенное лицо, парень обнял меня, как брата, а его мать расцеловала в обе щеки — после чего они умчались по своим делам.) Люди то и дело бежали, неслись туда-обратно; все то и дело останавливались обняться и поцеловаться, маша руками, что-то говорили друг другу и тут же расставались. Новая песенка уже рождалась на глазах — из обрывочных выкриков, из простейших рифм, из ритма нарастающего праздника победы: Mon-fort es mort! Viva Tolosa! Ciotat gloriosa! Et poderosa! И главные слова, равных которым не найти в целом свете, кроме разве что «Христос воскрес»: Mon-fort-es-mort!
Вскочив обратно в седло, потный и встрепанный, в одной рубахе, я помчался к воротам Монтолье, одной рукой придерживая свои тяжелые железные пожитки. На площади Сен-Этьен было не протолкнуться, там водили хоровод, колокола храма оглушительно трезвонили. Я свернул и поехал в обход, через перекресток Бараньон, у всех по пути спрашивая только одно — верно ли, что Монфор погиб, как же так могло случиться, неужели правда? Mon-fort-est-mort! — выкрикивали мне навстречу старики и дети, Mon-fort-est-mort, брат, кто б ты ни был, радуйся, Тулуза будет жить! В саду Сен-Жак я вдруг наткнулся на Рамонета — конный, как и я, в окружении каких-то всадников, а еще ликующих и орущих женщин, он кричал им нечто безумное и радостное, потом пил вино, странно, боком откинувшись в седле, и я вдруг понял, что Рамонет либо бешено устал, либо совершенно пьян. Мне некогда было подъехать к нему.