Смотрю, слушаю... - Иван Бойко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что ты разоряешься, батя?
Данила Тимофеевич уронил лопату. Оторопел, выглянув из сарая: во дворе, одной ногой на порожке, стоял Дмитрий в обледеневшей, покоробившейся, местами треснувшей шинели и в шапке с темной вмятиной от кокарды.
— Да вот, — сказал Данила Тимофеевич и улыбнулся, — снег выгребаю. Надуло всюду. А ты ж где пропадал ночь?
— Дела, батя, — Дмитрий шевельнул черными бровями и замороженно улыбнулся.
«Тоже мне — дела!» — почти плакал Данила Тимофеевич от злобы и от этой его улыбки, но спросил с усмешкой, с сочувствием и состраданием:
— Ну, а все-таки?..
— Возили корма на ферму. Видел, что разыгралось? — сказал Дмитрий и вдруг, изогнувшись над порожком, закашлялся. Данила Тимофеевич выждал, пока прекратится кашель, и, не стерпев, сказал:
— Вот ты, сынок, больной и пропадаешь где-то целыми сутками, а когда же мы будем дом делать?..
— А зачем он нам, батя?
— Как это зачем? Жизнь-то лучшеет, а мы…
— Поживем пока в этой, батя. Скоро приступим к плановому строительству домов для колхозников. Одинаковые для всех будут. По проекту. Вот тогда…
— Одинаковые? — сказал, усмехаясь, Данила Тимофеевич. — Зачем же одинаковые?
— Затем, чтобы люди были одинаковые, — улыбаясь, сказал Дмитрий. — Одинаковые и хорошие.
— Не бывать такому! — крикнул Данила Тимофеевич, не понимая, на что больше злясь: то ли на то, что дома одинаковые будут, то ли на то, что будут хорошие люди. — Ты вот наверху и ты…
— Чудак ты, батя. К тому идет все.
Данила Тимофеевич злился на улыбку и веселость худющего, прямо синего сына, вспоминая, как, листая однажды газету, сам наткнулся на снимки домов колхозников по проекту, заговорил, вспотев:
— Ну, если так… Тогда ты уж постарайся для себя в первую очередь. Это же у твоей власти…
В хате он помог Дмитрию раздеться. Помог, держа в душе запомнившееся слово «чудак», старухе накрыть стол. Засуетился. Забегал.
Дмитрий, как всегда, за стол сел один. Навел соли стакан, выпил, подмигнув, и Данила Тимофеевич сделался красным, вспомнив, что сын пьет раствор соли в редких случаях, только тогда, когда идет горлом кровь.
— За все хорошее, батя! — смеялся Дмитрий.
— А как себя чувствуешь, сынок?
— Отлично, — смеялся Дмитрий. — Сегодня в санаторий еду.
— От и хорошо, сынок, поезжай, — обрадовался Данила Тимофеевич и пододвинул к сыну пол-литровую банку, обвязанную тряпочкой. — От мать приготовила для тебя жир. Доброе дело. С медом, с дохтуром… Цветок есть такой…
Мать тихо положила на плечо Дмитрия прыгающую руку.
— День и ночь по тебе сохнем, Дима, — всхлипнула она, утираясь передником. — Поезжай, дите мое, поезжай. И это покушай…
Дмитрий кивнул, хлебнув из тарелки. Как бы вспомнив что-то, остановил недожеванный кусок под обросшей мелким синим волосом щекой.
— Батя, ты не планируешь сегодня побывать на овцеферме?
— Не, — сказал Данила Тимофеевич. — Хай ей грец. Хоть на пенсии отдохну от нее. А што?
— Да, понимаешь, звонили, будто собака там пропала…
Данила Тимофеевич глянул на старуху. Та, поджав губы, отошла к печке.
— Э! — сказал Данила Тимофеевич. — Ото ж я всю ночь слышал, волки выли. Мать честная! Сердце замирало. — Нагнулся к сыну, чтобы не слышала мать, добавил: — Я и свово Кучмана закрыл. Визжит, треклятый. Боится, видно…
— Волки, говоришь? — Дмитрий заработал ложкой быстрее. Потом встал. Одернул по армейской привычке гимнастерку. Потянулся к вешалке за шинелью. — Это они натворят дел. Как раз тичка, паруются. Уедешь, а здесь…
Шинель мотнулась по хате, рассевая леденящие брызги. Тонкие пальцы пробежали по пуговицам.
— Сейчас вернусь. Распоряжусь только.
Хлопнула дверь.
Стало тихо и душно. Упавшие с шинели капли горели на руках.
Данила Тимофеевич не слышал, как подступила старуха.
— Слышь, Тимофеич? Ты заметил, какое у него лицо? Ей-богу, как смерть.
— Выдумываешь, старая! Досаждаешь тут! — вскипел Данила Тимофеевич. — И без тебя тошно.
Прошел в другую половину хаты, в сумрачную комнату, где жарко дышала духовка. Сел у отпотевшего окна. Руки жгло еще сильней. Он больно смял бороду.
По стеклам окна, как слезы, медленно стекали капли. Вокруг дырявого цветочного чугунка на источенном шашелью подоконнике собралась вода. Калачик, прихваченный морозцем, наполовину завял. Его листочки шевелились и опадали даже от дыхания. Данила Тимофеевич сжал бороду до слез.
— Как же это так получается?..
Только теперь он почувствовал, какая бездна между ним, Данилой Тимофеевичем, и сыном. Вот и родной, одна кровь, и жалко — не жил бы! — а все-таки чужой. Хуже, чем чужой. Хуже, чем враг. Лучше бы он и не выбивался в люди. Лучше бы крутил где-нибудь хвосты быкам, чем так рушить надежды. Целый век свой лелеял Данила Тимофеевич мечту, что все-таки пойдет хозяйство в гору. Сам темным остался (разве батракам было до учебы?), зато сыну свет открыл. Верил в свою звезду. И вот, выходит, нет его звезды.
«Побежал! — злорадно рассуждал Данила Тимофеевич. — А зачем, спрашивается? Даже не поел как надо. Как же тут не согнуться? А куда побежал? Спасти овец от волков? От каких волков?»
На улице уже таял снег. Гребни хат, видно в окошко, посерели от пара. Уставились из сугробов черные столбы. Слышалось, как хлюпали ногами прохожие. И у Данилы Тимофеевича хлюпали глаза.
В окошко завернуло солнце. Растеклось красным пламенем по стеклам. Держалось долго. И на это пламя надвинулось что-то, точно дым.
— Данила Тимофеевич, слышите? — прошумел дым. — Сына вашего в больницу отправили! Упал на дороге!
Данила Тимофеевич не успел ничего разглядеть. Дым скользнул с окна. Превратился в звук шагов, потрясающих пол, стекла, цветы. Посыпались листочки. С подоконника сорвалась грязная струйка, жгуче кольнув руки. Данила Тимофеевич вскочил. Воткнул свою бородку в калачик и сквозь колышущую пленку в глазах увидел за плетнем черное мелькание: приходил кто-то…
— Упал на дороге, — точно услышал Данила Тимофеевич отделившийся собственный голос. — Да что ж это?..
Сорвался. Сшибся в дверях, разделяющих хату, со старухой.
— Ты слышал? — дохнула на него огнем старуха. Данила Тимофеевич отпихнул ее. Опрометью кинулся из хаты. А на пороге точно дернул его визг Кучмана. Он споткнулся. Падая, встретился с надвигающимися на него глазами в луже, образовавшейся снова. Глаза его, Данилы Тимофеевича, а казались глазами Кучмана. Рядом с ними отражалась хата и почерневшие бревна…
— Это што визжит? — опять опалил крик старухи. — Чи с ума мы сходим?..
Ох, горько Даниле Тимофеевичу! Как горько!
Рядом с ним, в луже, качалось небо, весеннее, синеглазое, безоблачное, как улыбка сына…
1960Звонки
Ну, на самом интересном месте перебивают!
— Если не Виталий Витальевич, меня нет, меня нет… Людочка, меня нет…
— Знаю, знаю, Игорь Игоревич. Усвоила, ля-ля, ля-ля…
— Тсс… — замирают в кабинете.
— А кто спрашивает? — интересуется Людочка. — Ля-ля… Железнов? Товарищ Железнов? Игоря Игоревича нет, угу, та-ра-ра…
— Умница! Чудо-секретарша! — перемигиваются Игорь Игоревич и приезжий дружок. — Что надо!
— Игорь Игоревич где? — Людочка трогательно ожидает подсказки. — Он уехал куда-то… Мало ли что секретарь! Уехал и все, он мне не докладывает.
— На ферму уехал, — подсказывает Игорь Игоревич.
— На ферму уехал. На какую? — Людочка знаками умоляет подсказать. — Сейчас вспомню…
— Да любую назови. На первую! — морщится Игорь Игоревич.
— Любую назвала и все! — морщится и приезжий.
— На первую уехал, на МТФ, — исправляет свою оплошность Людочка и смотрит: так ли добавила?
Те кивают: «Так, так».
— Так я с первой МТФ звоню. Его здесь нет, — слышится в трубке.
— Ну и что ж что нет? — не теряется Людочка. — Значит, он еще не приехал. Или уже уехал.
— Умница! Молодец! — восхищаются приятели.
«А когда он будет у себя?» — в трубке.
— А это вы у него спросите, товарищ Железнов! Ля-ля… — Людочка сердито бросает трубку. — Надоел этот Железнов! Ля-ля…
— Ай, Людочка! — восхищается приезжий. — С такою можно работать.
— Замечательная помощница! — подтверждает Игорь Игоревич. И смеется: — Этот Железнов уже третью неделю звонит. Я ему пообещал электрический двигатель: что-то там придумал для птичника, внедрить хочет. Только дудки ему! Потому что свинья порядочная. На собрании так и норовит ущипнуть. Так и норовит! Чую, под меня роет яму, на ромбик надеется…