Конфуций - Владимир Малявин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И еще одно замечание:
К ритуальному посту, войне и болезням Учитель относился с особенным вниманием.
Без труда мы заметим, что жесты Конфуция всегда отмечают возвышенные моменты в жизни, будь то могучая игра природных стихий, подвижничество праведника или даже смерть человека. Учитель Кун, как никто другой, умел видеть «великое в малом», и в этом он был лишь утонченнейшим, совершенным продуктом того жестко ритуализированного общества, в котором он вырос и которое ежечасно, ежеминутно воспитывало в нем особую выразительность манер, обостренную восприимчивость к окружающей жизни. Записи древних знатоков ритуала дают представление о том, сколь тщательно должен был следить за собой участник разных церемоний в ту эпоху – например, обряда жертвоприношения предкам. Сыну, собравшемуся почтить покойного родителя, перед началом церемонии полагалось «стоять, выражая свою почтительность легким поклоном»; приступив к исполнению обряда, он должен был «выказать радость»; когда он приносил жертвы, ему следовало «являть своим видом почтительность и воодушевление»; покидая зал для жертвоприношений, он должен был «нести на лице печать благоговейной торжественности» и т. д. Судя по этому описанию, современникам Конфуция приходилось в повседневных делах быть неплохими актерами! Кстати сказать, древний Китай вообще не знал театра – не оттого ли, что древние китайцы и не имели потребности в созерцании некоего по-театральному отвлеченного образа их чувств, ибо их подлинным театром была их собственная жизнь? Во всяком случае, каждый, кто бывал в Китае, знает, как чувствительны китайцы в общении, как тонко улавливают они малейшие перемены в настроении собеседника. Эти качества, кажется, были присущи и зачинателю китайской традиции, и притом в такой мере, что повергали в недоумение даже некоторых его современников. Известен любопытный разговор, состоявшийся между Кун Цю и неким Вэйшэн My – возможно, одним из луских вельмож. Этот Вэйшэн My однажды спросил Конфуция: «Цю, почему ты такой беспокойный? Уж не заискиваешь ли ты?» – «Нет, заискивать я не люблю, – ответил тогда Конфуций. – Просто мне претит черствость». Эта восприимчивость Конфуция к жизненным метаморфозам, которую, как видим, некоторые путали с угодливостью, не вступала в противоречие с его степенным и невозмутимым видом. Ведь у игры свои, непохожие на правила обычной жизни законы: чем больше актер сознает свое отличие от изображаемого им лица, тем искуснее он играет, тем ярче и полнее его чувственная жизнь.
Как бы то ни было, непоколебимое спокойствие и сдержанность дополнялись в Конфуции столь же завидным умением ладить с людьми и необыкновенно развитым чувством такта. Конфуций вовремя говорит и вовремя молчит; он действует, когда того требуют обстоятельства, и выжидает, если благоприятный момент еще не наступил. Его слова как бы растворяются в течении самой жизни, воздействуют необоримой силой самих обстоятельств и потому не нуждаются в риторических красотах и даже умозрительной доказательности. Он никогда не скрывал своего отвращения к ловким говорунам и считал, что сам не обладает даром красноречия. Он требовал, чтобы слово было делом, и не скрывал презрения к позерству.
Учитель сказал: «Древние поспешали в делах, но медлили в речах: они боялись, что слова не поспеют за делами».
Учитель сказал: «Те, кто красиво говорят и сами любят красоваться, редко бывают истинно человечны».
Конфуций мог быть очень разным, но никогда не создавал неловких ситуаций. У него не было никаких раз и навсегда заданных принципов, кроме одного: открытого и честного отношения к жизни. Он считал, что мудрый не должен ничего «заведомо принимать или отвергать», и с удовлетворением отмечал, что сам «не имеет предубеждений». Педантизм Конфуция озарен светом внутренней свободы, проливающимся наружу в возвышенные моменты жизни.
Общаясь с соседями, Учитель казался послушным и косноязычным. В храме предков и при дворе государя он говорил вдохновенно, и в словах его всегда был глубокий смысл.
Превыше всего ценя в жизни согласие, Конфуций отличался необычайной терпимостью и принимал все обычаи, все черты народного быта, если в них жила душа народа. Он уважительно относился к народным празднествам и игрищам, хотя буйная стихия праздника была чужда и даже враждебна его проповеди сдержанности и безупречного самообладания. Но он понимал и ценил жизнь чувств. Когда на Новый год – а это было в конце зимы – жители Цюй-фу в радостном возбуждении высыпали на улицы и местные колдуны, надев страшные маски чудищ и чертей, плясали среди беснующейся толпы, изгоняя нечисть, Конфуций в парадных одеяниях стоял в почтительной позе на восточном крыльце дома – там, где полагалось стоять хозяину. Вместе со всеми жителями округи он участвовал в праздничных пиршествах, которыми отмечались начало сева и сбор урожая, но давал понять, что делает это из чувства дружбы и солидарности, а не ради низменных удовольствий: он покидал пир, как только кончались предписанные обычаем представления танцоров и ходоков на ходулях. Но он понимал и простых людей, бездумно предававшихся праздничному веселью. Когда один из учеников посетовал в его присутствии на то, что простые люди в дни новогодних празднеств становятся «словно безумные» и не мешало бы запретить их бесноватые забавы, Конфуций заметил, что для крестьян, круглый год занятых изнурительным трудом, вполне естественно предаваться безудержному веселью в немногие праздничные дни. «Ведь и лук, если его постоянно держать согнутым, потеряет свою упругость», – заключил он. Несомненно, Конфуций обнаруживал больше понимания человеческой психологии и даже, если угодно, законов человеческой культуры, нежели те многие поколения ретивых чиновников, которые именем Учителя Куна воевали с «безумством» народных празднеств и усердно воспитывали свой «темный народ».
Конечно, терпимость Конфуция не нужно путать с мягкотелостью, этикетной вежливостью и тем более всепрощенчеством. Конфуций признавал за каждым право действовать сообразно своему чувству справедливости, иметь свою правду, но… только правду! Он признавал множественность проявлений истины в мире и потому так охотно обсуждал со всеми поступки и характеры разных людей. Он признавал, одним словом, право каждого человека на необычность – и сам был необычным человеком. Но он не терпел своекорыстия, обмана и бесчестия. Он мог быть грубым с грубиянами и хитрым с хитрецами. Конфуциево «согласие» вовсе не означало уподобления другим; оно исключало какой бы то ни было сговор между людьми.
Таким предстает перед нами портрет Конфуция в свидетельствах современников – очень живой и реалистический в своих подробностях портрет не столько «великого Учителя», сколько именно человека «как он есть». Хочется добавить: портрет на удивление обыденный, даже тривиальный, как будто лишенный яркой индивидуальности. В самом деле, что примечательного в одежде Конфуция, если не считать его знаменитых обрезанных рукавов, или в манере есть только хорошо приготовленную пищу, или мясо, нарезанное мелкими кусочками (так исстари повелось в китайской кухне), или, наконец, только свежие плоды? Что необычного в его правиле не разговаривать за едой или приносить жертвы предкам перед трапезой? Перед нами просто хорошо устроенный быт физически и духовно здорового человека. И притом точно воспроизводящий обычай, как бы экстракт народного быта. Никаких странных привычек и причуд, которых ждут от гениев. Никаких недугов и недостатков, слабостей и крайностей, наполнявших жизнь страданиями и борьбой. Никаких душевных мук. Мы должны быть готовы принять тихие, невидные радости человека, умеющего жить в согласии с самим собой и в согласии с жизнью вокруг него.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});