Пастораль сорок третьего года - Симон Вестдейк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это было очень мило с его стороны, — улыбаясь, сказала она, — видно, он вас очень любил. Но ничего педагогичного я в этом не вижу…
— Слушайте, что было дальше. Рядом с футбольным мячом лежал листок бумаги, вырванный из бойскаутского устава, на котором были перечислены все обязанности бойскаутов: ежедневно совершать хороший поступок и так далее. Но одну фразу он подчеркнул красным карандашом: «Бойскаут всегда говорит только правду».
— Ого! — сказала она, наклонив голову и разглядывая его своими большими круглыми глазами.
— Его поступок доказывает также, что книги для него ничего не значат: книга, из которой он вырвал для меня страницу, была хорошая, дорогая… Вообще-то вся эта история не произвела на меня большого впечатления. Я уже давно позабыл, что соврал. Но оставлять его мяч у себя мне не хотелось, и я пошел отдать ему его назад. А он не взял, сказал, что ему достаточно и маленького, ведь главное — это не мяч, а игрок. Вот я и получил урок номер два, еще более для него типичный.
— Как это понять?
— Более типичный для его практической натуры. Он человек действия, это для него главное, а инструменты и материал стоят на втором плане. Национал-социализм для него все равно что мячик, плевать ему на то, что он собой представляет и при каких обстоятельствах он на него наткнулся.
— И вот он теперь играет в футбол на Восточном фронте?
— Мне думается, что Гитлер из той же породы. Не уверен, что он сколько-нибудь разбирается в учении национал-социализма: ему бы только действовать, руководить, натравливать… Да, теперь он на Восточном фронте, хлебнул там немало и в одну секунду стал унтерштурмфюрером. Выше ему уже не подняться, он ведь обыкновенный боевой офицер, способный решать только мелкие тактические задачи. Полгода назад мать дала мне прочитать одно из его писем, это было как раз в самый разгар драматических событий на русском фронте, и, как я понимал, ему там порядком досталось. Но письмо было о сплошной ерунде, по крайней мере с моей точки зрения — я ведь держал в памяти названия местностей, линии фронта и все крупные передвижения войск; он же писал о том о сем, о таком-то бронированном отряде, о партизанах, о паразитах и разных других вещах в том же духе. Одни мелочи. Хоть бы словечко о каком-нибудь крупном окружении. А впрочем, реальность войны состоит, наверное, именно из таких мелочей, о которых он писал, а не из…
Было уже, должно быть, около девяти, и он медленно передвинул свой стул, чтобы сесть лицом к выходу. Не без волнения ожидал он очной ставки. Эта Мийс Эвертсе, такая интеллигентная и так внимательно его слушавшая, и притом без малейшего признака утомления, никак не походила на агента НСД или гестапо. Всего лишь один процент из ста, размышлял он, продолжая болтать о Восточном фронте и своем брате Августе, и семьдесят пять процентов за то, что она в этом подозревает меня из-за моего немецкого происхождения и высоконравственного брата унтерштурмфюрера.
Он увидел Ван Дале раньше, чем тот успел заметить их обоих, и тут же начал рассказывать забавную историю о своей хозяйке, которая покупает ему сливочное масло на черном рынке; он рассказывал не только для того, чтобы она ничего не заметила, но и для того, чтобы она оживилась и ее мимика стала более богатой и разнообразной.
Ван Дале постарался уменьшить свои шансы на риск. Он выбрал наивную и вместе с тем эффективную маскировку — темные очки от солнца и пластырь на левом уголке рта. Когда Схюлтс решился наконец еще раз взглянуть в его сторону, Ван Дале уже исчез.
Желание поскорее добраться до истины было так велико, что он сослался на неотложное дело, назначенное на половину десятого, и с явной поспешностью рассчитался с кельнером. Чтобы хоть немного позолотить пилюлю, он предложил ей продолжить их милую беседу в ближайшие дни.
— Напишите мне до востребования, — сказала она. — Если даже я переменю адрес, то все равно буду жить где-нибудь поблизости и приходить каждый день на почту.
Она затерялась в толпе у остановки трамвая; издали она казалась маленькой фигуркой, лишенной какого-либо ореола таинственности. Если он не ошибся, она задержала его руку в своей дольше, чем принято. Рука была не лучшим из того, чем она обладала. В ожидании трамвая, который должен был привезти его к дому Ван Дале, он не мог отвязаться от всплывавшего перед ним видения вялых рыбешек с плавниками, покрытыми красным лаком. Уже не впервые приходилось ему после встречи с привлекательной женщиной вспоминать только то непривлекательное, что она более или менее тщательно старалась скрыть. С этой особенностью его характера частично была связана его привязанность к портрету Безобразной герцогини на дверце шкафа; таким способом он надеялся отучиться от своей привычки.
Трамвай задержался, и любопытство Схюлтса так разгорелось, что он кинулся в ближайшую телефонную будку, Ван Дале был уже дома.
— Право, не знаю, — сказал он, — но если это действительно она, то она гений перевоплощения. Единственное, чего она не могла бы скрыть, — это свой рост. Почему ты не предоставил ей возможность встать или пройтись взад и вперед?
— Да ты спятил, — возмутился Схюлтс. — Пройтись взад и вперед! Что она тебе, манекенщица? А как насчет лица? У твоей знакомой тоже было такое длинное лицо? Ну-ка постарайся вспомнить.
— Видишь ли, непонятно, что ты понимаешь под «длинным лицом?»
— Длинное лицо — это длинное лицо, длинное, скорее длинное, чем широкое. У сестры Эверта Хаммера из «Золотого льва» тоже длинное лицо.
— Ну тогда это ни в коем случае не она. И потом, я уже плохо ее помню, вот только темные очки от солнца…
— Видимо, только они и произвели на тебя впечатление, — съязвил Схюлтс.
— Но ведь мне нужно было соблюдать осторожность; вы же с ней болтали так непринужденно, словно сто лет знакомы…
— Иди ты ко всем чертям, — сказал Схюлтс и повесил трубку.
БРАУН ВОСХИЩАЕТСЯ АНГЛИЕЙ
В кафе, встретившись с глазами Схюлтса, Мин Алхера разозлилась не столько из-за того, что он, верный своему патриотическому долгу, ее игнорирует, сколько из-за того, что даже здесь, в городе, во время каникул школа ее преследует. По ее просьбе они рано покинули кафе. По счастью, Браун так и не спросил ее почему; это как раз и было одним из его положительных качеств.
По вечерам они с Брауном обычно посещали какое-нибудь заведение, что стоило все дороже, так как прейскурант устанавливался по черному рынку, и, встречая там кого-нибудь из своих коллег, она минут через десять уходила, не услышав от Брауна ни слова протеста. Эти офицеры привыкли к тому, чтобы ими командовали, и чем больше он на нее тратился, тем большее удовольствие это ему доставляло. Она не верила в его любовь, но он благоговел перед нею, как может благоговеть только немец, пока у него еще нет причин этого не делать; а в первую очередь ему, конечно, импонировала ее ученость, ее профессия. Должно быть, у него комплекс, думала она не раз, ловя на себе его взгляды — забавную смесь собачьей преданности, корректной почтительности и некоторой доли меланхолии, — страсть к учительницам, в первую очередь к учительницам английского языка. Ведь после того, как Браун дважды летал над Лондоном, он не мог вдоволь наговориться об Англии. Если бы она была настоящая англичанка, английская учительница, он бы, роняя слезы умиления, валялся в пыли у ее ног. Сколько бы она ему ни рассказывала о проведенных ею в Кембридже двух годах студенческой жизни, он никак не мог насытиться; все это, по его мнению, было куда важнее, чем война, воздушная бомбардировка Лондона и предстоящее военное поражение Германии, в котором он был уверен. Ничто не могло быть более трогательным, чем та наивная манера, с какой он произносил слово «please»[38], предлагая ей сигарету.
Браун был сыном лейпцигского купца, разоренного вначале Веймарской республикой, а затем и гитлеровским режимом, в результате чего он едва мог дать своим детям приличное образование. Инженерно-техническая школа, в которой он вплоть до начала войны учился чему-то сумбурному, не шла ни в какое сравнение с Высшим техническим училищем в Делфте; Браун первый готов был это признать, как и то, что он все перезабыл и после поражения Германии ему придется начать все с самого начала. Но что можно начать, когда тебе уже двадцать восемь? «От этой войны, — говорил он, — в голове становится совсем пусто — разучишься думать, всегда есть тот, кто думает за тебя. А впрочем, может быть, и на штатской службе то же самое?» В третьем рейхе — безусловно, думала она про себя, не выражая свои мысли вслух, ибо Браун терпеть не мог, когда при нем критиковали внутреннее положение его фатерланда, хоть и был сам против Гитлера. Вероятно, боялся нацистских шпионов, это вполне возможно, ведь офицеров вермахта, которых ловили на антипатриотических высказываниях, безоговорочно ставили к стенке. Когда она ему говорила, что он, во всяком случае, сможет снова жениться, он смеялся и показывал ей карточки жены и детей, таких же светловолосых и незначительных, как и он сам. Брак военного времени! В свою очередь она тоже показывала ему карточку Дика, с которой не расставалась, хотя Дик настаивал на том, чтобы она уничтожила все, что может заставить окружающих усомниться в их разрыве. Дик был сфотографирован на яхте, и она рассказывала Брауну о том, как они плавали под парусом; Браун тоже был энтузиастом этого вида спорта. Дик, которого она представляла как своего брата, был преподавателем английского языка, прожил в Англии около четырех лет и теперь, по ее словам, опять туда поехал (это была неправда), чтобы добровольцем сражаться за дело, которое Браун в минуты просветления считал и своим также.