Жерар Депардье. Чрезмерный человек - Александр Брагинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во время твоих шестых, последних по счету, родов праздник едва не обернулся драмой. У тебя началось ужасное кровотечение. Вся кровать была в крови. Ты тонула в ней. В твоем взгляде читались ненависть, страх, смерть. Ты была на грани сил. Это походило на побоище. В какой-то момент я вспомнил глаза лошади, которую ведут на бойню. Ребенком я часто бывал на бойне. Подвешенная к крюку на потолке, лошадь догадывается, что ей каюк. И тогда она пускается в последний галоп, танцуя похоронный вальс. Я вспоминал это, в бессилии наблюдая за тобой, как ты страдаешь от пытки. Позвали врача. Предупредили отца, что в доме не все ладно. Он подумал, что у нас пожар и примчался на пожарной машине, а затем по лестнице взобрался через окно в спальню. Что было дальше – не помню. Ужасный страх Деде, мертвенная бледность на твоем лице после того, как все было кончено и врач успокоил нас.
В твоем молчании, моя Лилетта, в твоем самоотречении чувствовалась безмерная любовь к нам. Будь я посмелее, я бы назвал твою любовь поэтической. В отличие от южанок, ты не обрушивала на мою голову свою нежность, говоря: «Я все отдаю тебе, сын мой! Бери, бери, сын мой, это тебе!» Нет. Между нами всегда сохранялась дистанция, оставлявшая в неприкосновенности чувство собственного достоинства. Двадцати лет от роду ты всем пожертвовала ради нас. А ведь твой шарм я мог бы сравнить только с шармом Катрин Денев. Сама того не замечая, ты превратилась в крольчиху. Все, что ты дала мне, ты дала незаметно. Стараясь до изнеможения, до смерти.
Так вот теперь ты уже не сможешь помешать мне написать то, что вы так старались скрыть вашими воплями и гвалтом. Запретную, лаконичную фразу, долгие годы тонувшую в ваших криках, фразу, которую все боялись произнести вслух. Эта фраза, моя Лилетта, звучит очень просто: «Я люблю тебя».
ОтцуМой Деде, у меня до сих пор звенит в ушах твой вопль: «Как много всего я хотел бы узнать!»
А ведь все так просто: Лилетта умерла, Деде. Сообщаю тебе об этом, потому что сам был там. Она ушла. Больше у тебя нет никого, на кого можно было бы обрушить гнев. Придется тебе выкручиваться самому, спорить в одиночестве. И я опять слышу твой крик: «Это что еще за бордель!»
Бордель, Деде, это смерть. Ты не захотел взглянуть на нее вблизи. Ты не хотел ничего знать, ничего слышать, ты ни с кем не соглашался. Ты словно оглох и ослеп. Когда тебя звали в больницу, ты ворчал: «Мне надо остаться дома». Черт побери! Оказывается, Лилетта не умерла, а ты – живой. Какая несправедливость!
Мне хочется рассказать тебе о взгляде Лилетты, о ее последнем взгляде перед смертью. В нем было столько холодной, спрессованной ненависти, такого презрения… Я был в смятении. И невольно вспомнил лицо Роми Шнайдер, которое, несмотря на все пережитые ею ужасы, вновь обрело безмятежность, несравненную красоту. Исстрадавшийся взгляд Лилетты хранил следы борьбы. Ей словно было стыдно, что ее организм сожрала эта гадкая болезнь… Ей было неприятно, что она попала в подобную переделку, и она решила бороться, восстать против своей физической слабости, немощи. Взгляд ее был пристальным и упрямым. Она вела борьбу не со смертью, а с гниением, неподвижностью.
Итак, Лилетта умерла, а я все еще не могу ощутить в себе всю полноту горя. Ты, Деде, можешь мне не поверить. Ты и всегда не обладал способностью выносить окончательное суждение, ставить финальную точку. Я почти горюю по тебе, одинокому, глупому и замкнутому в своем одиночестве. Ты всегда был таким. Не знаю, точно ли я выражаюсь. Я слышу, как ты извергаешь незаконченные фразы, невразумительные поговорки. То была какая-то своеобразная музыка, философия, которую нельзя было перевести иначе как с помощью звукоподражания: «Муаиф!! Вот это… уфф! О, ля-ля, конечно, надо же…» На смену сиюминутным раздумьям приходила полная внутренней сдержанности и дисциплины ночная эйфория. Случалось, что я заставал тебя среди ночи за странным занятием: что-то нашептывая, ты гладил кровельное железо. Ты полагал, что оно размягчается под действием лунного света. Я с гордостью наблюдал за тобой, видя, как ты сливаешься с ним в одно целое. Поглощенный своим делом, ты растворялся в железной кровле. Мне казалось, что я присутствую при чем-то загадочном. Вроде тайной алхимии. Когда тебе сообщили, что больше нет нужды в кровельщиках, ты начал постепенно терять квалификацию, стал разнорабочим, а потом и уборщиком – подметал пол на фабрике. И это ты, возлюбленный, трубадур кровельного железа! Как только тебя оставляли в покое, ты не выглядел человеком, который страдает. Для тебя главным было находиться в мире с самим собой. Иначе ты бы пил еще больше. Хотя и так ты поддавал почем зря. Выходя из школы, я видел тебя по ту сторону улицы бессмысленно размахивающим руками. Все на тебя смотрели. А мне не было стыдно за тебя. Я был в ярости, что они что-то узнают о нашей семье. Ты ведь приучил нас вести себя так, словно мы не существуем, словно мы невидимки. Вот для чего ты устраивал представления на городской площади.
Дома ты мог, ничего не делая, часами сидеть неподвижно, замурованный в настоящем времени, в тех мгновениях, которыми жил. Ты исчезал, погружая себя в изучение подробностей жизни, например, наблюдая за полетом мухи вокруг лампы, мучаясь вопросом: а что с нею будет, если она сядет на нее? Я видел, сколько тонн энергии ты тратишь в своей нынешней жизни. Я видел тебя заключенным, заложником. Ускользая от смерти и быстротекущей жизни, ты постепенно отрекся от нее вообще и в каждое мгновение напоминал свернувшегося в калачик новорожденного. Ты будто находился в герметически закрытом шаре, ты был ситом, песочными часами. Я буквально сходил от этого с ума и спешил смыться, чтобы не превратиться в соляной столп.
Я и не предполагал, что твои застывшие мгновения помогут мне в моей профессии. Ибо актер должен играть настоящее, он обязан воплощать сиюминутную ситуацию, выявляя через нее характер персонажа – таким, каким он предстает в это мгновение. Он должен разорвать расстояние, отделяющее его от своего героя. Существует поэзия настоящего, которая никогда не погрязнет в комфорте натурализма. В фильме «Пулу» я пребывал не только в объятиях Иза бель Юппер, я ощущал воздействие всего, что меня окружало, – обоев гостиничного номера, дерева, из которого сделана кровать. Захваченный мгновением, актер должен уметь поддаться его воздействию. Но едва только начинаешь сочинять и лицедействовать, как все летит в тартарары. Ты покушаешься тогда на естественный порядок вещей, на само течение жизни. Нужно обладать способностью быть частицей, деталью картины, растворяясь в данном мгновении. Это сообщает роли характер вечного. Это Мишель Симон в фильме «Налет».
Ты удивлен, Деде? Сам того не желая, ты был для нас примером. Ты, однако, ни разу не сказал мне, глядя прямо в глаза и положив руку на плечо: «Ты будешь мужчиной, сын мой». Ты вообще никогда мне ничего не навязывал, не давал советов. К тому же мне бы это вряд ли понравилось. Честно говоря, я не видел особого прока в отце. Отцы нужны детям, а я как раз не успел побыть ребенком. Чтобы заставить тебя проявить свою власть, мне надо было Бог знает как держать в руках удочку. Вот когда ты начинал орать!
Много позднее у меня не было недостатка в отцах. Все хотели меня усыновить: Жан Габен, Монтан, Трюффо. Для последнего я был как бы «диким ребенком». Мне часто приходило в голову, что я плохой сын. Работая с Франсисом Вебером, я испытывал ужас при мысли, что разочарую его, не сделаю того, что он от меня ждал, не оправдаю его доверие. И вот какая мысль приходит мне в голову, мой Деде. Я ни разу не слышал, чтобы ты кого-то осуждал, говорил дурное. Ты лишь тяжело вздыхал «Уафф!», и разговор был окончен.
Теперь, когда наша Лилетта умерла, я знаю, как тебе тяжело, как ты возносишь к небу руки. Я знаю – ты не плачешь. Но, с моей стороны, было бы подло забыть, что ты отныне один, что сейчас ты сидишь один и следишь за полетом мухи вокруг лампы.
Франсуа ПерьеМой Франсуа! Я давно хотел отправить тебе это письмо. Хотел тебя поблагодарить. Ты позволил мне избежать многих ошибок, ты позволил выиграть массу времени. Я знаю, у тебя прекрасная память. Ты гордишься ею. У меня не выходят из головы все твои бесчисленные скляночки, сиропы, всякие смеси, которые ты возишь с собой. Ты так боишься, что твоя великолепная память подведет тебя. Думаю, тебе не составит труда вернуться на несколько лет назад, в Страсбург, к столику в пивной, что рядом с Кафедральным собором. Там были улитки, белое вино, да ты, да я. То есть – основное. Мы много разговаривали и много пили. Мы были пьяны, мы были веселы. Я совершенно заблуждался на твой счет, абсолютно не понимал тебя. Ничтоже сумняшеся, я полагал, что ты являешь собой воплощение актера-буржуа, эдакого театрального чиновника, следующего привычным путем из одной пьесы в другую. В тот вечер я открыл для себя человека, достигшего вершин своего искусства и изъяснявшегося так же просто, как великие ученые о своей науке. Ты был уверен в себе, тебе не требовалось навязывать свое мнение другим, убеждая их в своей мудрости. Ты слушал меня. Ты слушал меня, словно я мог тебя чему-то научить. Твой острый ум позволял тебе реагировать на каждое слово, и это была реакция молодого человека. Я еще никогда не встречал такого непосредственного, такого молодого актера, как ты. Подобно чуткому радару, ты улавливаешь все, что движется. Ты принадлежишь к славному поколению кинематографистов. Сидя против тебя, я словно вдыхаю дерзновенный аромат целой эпохи. Я всегда восхищался взыскательностью этой эпохи, ее языком, манерой говорить, культом слова. Что, впрочем, не мешало вам отдаваться своей фантазии, быть раскованными, полными энергии. Сегодня нам так не хватает блеска, темперамента Мишеля Симона и Жюля Берри. Сегодня не встретишь на съемочной площадке легкомысленных сорванцов. Куда чаще там видишь архисерьезных бухгалтеров, превыше всего озабоченных своим имиджем и доходами.