На волка слава… - Фелисьен Марсо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Попутно следует заметить, что, благодаря этой беременности, у нас получилось что-то вроде примирения. Я говорю: что-то вроде. Мне было запрещено ходить в квартиру Мазюров, но они приходили к нам, когда я был дома, правда, только родители, да еще Элиза. Она к этому времени тоже вышла замуж, но не за Рауля, о котором упоминалось в предыдущих главах. Нет, не за него. Что-то там не получилось, я уж не знаю. Но она приискала себе другого, некоего Жозефа Янсона, служащего из Национальной компании железных дорог.
— Семья функционеров, — с упоением произносил Мазюр. — Мы семья функционеров.
Этот Жозеф был совершенно бесцветным типом. Со своими опущенными плечами он походил на изношенную резинку. Он занимался коллекционированием марок. Каждая марка — в отдельном пакетике, пакетик приклеивался к странице, а под ним карандашом указывалась цена марки, всегда с опозданием на один год, потому что он покупал каталог Ивера и Телье в конце года. Со скидкой, как не без гордости замечал он.
— Двадцать четыре франка, ты видишь. Но с тех пор цена наверняка возросла.
Большим событием в его жизни было то, что его отец когда-то надеялся получить должность в Константинополе. Правда, назначение так и не состоялось, но Жозеф все равно гордился этим. Каждый раз, когда речь заходила о Константинополе, он произносил:
— А, да, Константинополь.
— Вы там были?
И тогда он скромно, но уверенно сообщал:
— Я чуть было не родился там.
И он рассказывал этот эпизод из жизни отца. Из-за этого он интересовался Турцией. Читал книги об этой стране.
— Ататюрк причинил нам много вреда, — говорил он.
Со страдальческим видом человека, у которого болит мозоль.
— Местный колорит умер. Фески практически исчезли.
— Быть того не может, — возражал я. — Фески исчезли! Тогда чем же занимаются в тех местах люди по воскресеньям после обеда?
Мазюр корчился от смеха.[1] Но Жозеф понимал слова буквально.
— Ты не понял, Эмиль. Феска — это такая шапочка.
Или вдруг сообщал с серьезным видом:
— А вы знаете, что теперь надо говорить Истамбул.
И прежде чем умереть, он хотел бы переспать с турчанкой. Хоть один разочек.
— С турчанкой, ты представляешь, Эмиль? О! Должно быть, здорово!
Так ему и не удалось осуществить это свое желание.
Что касается перемирия, то я забыл сказать в свое время, что ссора с самим Мазюром длилась совсем недолго. В министерстве, где мы постоянно вынуждены были общаться друг с другом, это выглядело бы странно. Уже на следующий день после сцены с платком он подошел ко мне.
— Все эти женские истории, Эмиль, ты знаешь, в сущности… — сказал он мне. Но как-то стыдливо. Смех его был не очень искренним.
Потом зимой следующего года умерла моя сестра Жюстина. От воспаления легких.
ГЛАВА XXVI
А время шло. Такая уж у него привычка, и не мне пытаться что-либо исправить. В определенном смысле это успокаивает. Кажется, вроде ничего не делаешь, а время проходит. Ничего от этого не выигрываешь, но дни прибавляются к дням. Их накапливается столько, что начинаешь чувствовать себя не таким уж бедным. Говорят: мне тридцать лет, мне шестьдесят лет. И воспринимают это как какое-то приобретение. А ведь можно было бы подойти к этой проблеме по-другому и считать, что в каждую годовщину мы не прибавляем себе год, а теряем его. Разве не так? Ведь в принципе можно было бы придумать что-нибудь. Но обычно сообщают: мне стало на год больше. Не знаю уж, как там это на других языках звучит, но у нас по-французски, если вдуматься, получается, будто мы все что-то приобретаем: я имею. «Я имею тридцать лет». Словно ты что-то заработал или выиграл. Словно это твоя собственность. «Я имею столько-то лет. Я имею дочь. Я имел похороны моей сестры». Все время я что-то имею. Так что, куда ни глянь, везде разложены наши маленькие сокровища.
Но для меня все это, я уже говорил об этом, было как сон. Как моя часть сна. Все люди проводят треть своей жизни во сне. Но вот рассказывают ли они свой сон? Нет. А ведь это очень важно. Треть жизни — это один час из трех. При этом как люди сердятся, если им мешают спать. Сколько тратят денег на снотворные средства. Но почти ничего не говорят об этом. Почему? Потому что им нечего сказать. Вот и у меня тоже Ортанс, дочка, мебель — все это было как сон. Это моя часть сна. И я пытаюсь об этом рассказать. Убеждаю себя, что должен был бы… Хотя бы ради того, чтобы дать какое-то представление. Из уважения к перспективе. Но мне не удается. Вот о Розе я мог бы говорить часами, о министерстве — то же самое. Я могу долго-долго описывать свой письменный стол, свои привычки, перья, стоящие передо мной, клей, который стоит слева, перфоратор, лежащий справа. Большое точильное устройство для карандашей, с ручкой, которое я уговорил остальных служащих купить вскладчину. Или разные другие вещи, с виду вроде бы незначительные, но которые я помню и о которых мог бы рассказать. О Шампьоне, например. Или о маленькой служанке, которую прижимал в гостинице во время свадебного путешествия. Разговаривая, она сдувала волосы в сторону, потому что они все время падали ей на лицо. От нее пахло жарой, дело ведь было летом, но когда моя рука дотронулась до ее ляжки, я почувствовал, что она холодная, холодная, как стена подвала, не совсем сухая и шероховатая. Об этом я вспоминаю. И могу говорить об этом. А вот что касается Ортанс… Я возвращался. Она сидела дома, часто с матерью, возле камина, малышка стояла в своем манеже. А я чувствовал себя мухой. Бесполезным, как муха. Я был уже в комнате, с таким же успехом мог и не быть в ней. Я садился в кресло. И начинал дремать. Вот я дремал. С Розой я жил. В министерстве я жил. У себя дома я дремал. У меня был коллега, для которого все было наоборот. В канцелярии он засыпал над бумагами. А к шести часам оживлялся. Начинал трепетать. Как рыба в ожидании воссоединения со своей дорогой водой. Правда все-таки, что мир разнообразен.
Именно тогда я начал бродить. Как так бродить? Просто так, бродить, слово, я думаю, достаточно понятное. Слоняться, болтаться по улицам. Или, если вам больше нравится, фланировать. Бесцельно бродить. Вышагивать по тротуарам. Шляться без дела. Зачем? Просто так. Ради удовольствия. Почему вы курите трубку? Почему ходите в кафе? Чтобы пить? Но вы можете пить дома. Это обойдется вам даже дешевле. Дело в том, что в кафе вы идете для того, чтобы избежать некой пустоты и найти там некую наполненность. Разве не так? То же самое можно сказать и об Эмиле Мажи. У меня была Роза, но не так часто, два раза в неделю, так она почему-то решила. А в дни без Розы что мне оставалось делать? Квартиру я воспринимал как пустоту, где я должен был сидеть рядом с женщиной, которая была мне чужой.
Я предпочитал слоняться, бродить, выписывать крюки по улицам.
И вот однажды я заметил, что это доставляет мне удовольствие, что у меня в этот момент выделяется слюна, как если бы я был с Розой. Такое же ощущение. Точно такое же. Ощущение, будто я живу, растворившись в чем-то другом. Погружаясь в темный и шевелящийся мир, в котором не осталось наконец никаких причин. Мир без причин Розы. Мир без причин бродяг. ПОТОМУ ЧТО ТАКОЙ СУЩЕСТВУЕТ, МИР БРОДЯГ.
Следует сказать, что вначале я не отдавал себе в этом отчета. Или, скорее, я только предчувствовал, только едва касался, не смея нажать посильнее. Я тогда еще не совсем вылечился от системы. Я говорил себе: бродить? Удовольствие бродить! То же самое, что и с Розой? С Розой, которая даже и не слышала об этом. Рассматривать витрины, что ли, да? Но я не смотрел на магазины. Размять ноги? Может, и это тоже. Но я совершенно не думал о своих ногах, и иногда мое бродяжничество состояло в том, что я ездил на метро. Подышать воздухом? Но если бы я хотел подышать воздухом, я гулял бы по саду Тюильри, по аллее Кур-ля — Рен. А то ведь я-то ходил по улице Кардине, по улице Сицилийского короля, по бульвару Клиши. И что? А то. Я заметил, что я был не один… Что я бродил не один. Просто представить себе невозможно, сколько их, мужчин и женщин, бродит по улицам. Но, чтобы заметить это, нужно начать бродить самому. В противном случае ничего не увидишь. Это как система. Когда находишься в ней, ни о чем даже не подозреваешь. НЕ МОЖЕТ ДАЖЕ В ГОЛОВУ ПРИЙТИ. У каждого есть свои причины, и каждый пытается обнаружить причины других людей. А потом, в один прекрасный день, обнаруживаешь, что нет никаких причин, и появляется другой мир, другая вселенная, о существовании которой, пока находишься в системе, не подозреваешь. То же самое можно сказать о бродяжничестве. И об улицах тоже. На улицах ведь тоже кажется, что на некоторой высоте, где-то между уличными фонарями, как бы все определяет решетка, решетка обоснований, решетка побудительных причин, извинений, на которой подвешены идущие по улицам люди.
— Я нахожусь на улице Водонапорной. Почему я нахожусь на улице Водонапорной? Потому что я должен пройти к мэрии десятого парижского округа. А почему я нахожусь на улице Шапон? Потому что я иду на улицу Бобур, где у меня есть дело.