Падение царского режима. Том 7 - Павел Щёголев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Председатель. – Ваши объяснения для нас доказательство.
Родзянко. – Очень вам благодарен. Это было в сентябре, в конце сентября 1914 г. Тогда я ему говорю: «Если вы так поведете дело, если ваш председатель будет говорить направо и налево, что ему до войны нет никакого дела, что это дело его величества и его высочества, а их дело только управлять, что войну ведет великий князь, а с другой стороны ставите тормоз тому, что делает великий князь, хотя будто бы и умыли руки; в деле польского вопроса беспокоите поляков, беспокоите театр военных действий, население, а с третьей стороны мы не встречаем никакого сочувствия к общественным силам, желающим прийти на помощь и принять участие в народной войне, смотрите, векселя вы выдали, устами императора взялись вести войну до конца, но при таком порядке не доведете ее до конца и будете разбиты». – «Почему?» – «Потому, что снарядов у вас нет». – «Откуда вы знаете?» – «Наверно знаю, сапог у вас нет, платья у вас нет. Оно есть, но как начнете призывать дополнительные части, развертывать армию, ничего этого не окажется». – «Что же, вы думаете, нужно делать?» – «Во-первых, надо вас всех сменить, начиная с Горемыкина, и призвать людей, которые бы понимали дело, или пускай тогда великий князь будет диктатором, чтобы правительство переехало в ставку, или, по крайней мере, сделать так, чтобы это было согласовано, потому что в противном случае получится разногласие. Это вызовет охлаждение, вы задавите энтузиазм, и Россия будет разбита». Вы видите, что это все оправдалось довольно печально в настоящее время. Тогда Кривошеин задумался над этим, но, повидимому, он был бессилен что-нибудь делать, и над ним уже тяготело известное подозрение. Я долго ломал себе голову, и это я себе объясняю тем, что правительство, а может быть и верховная власть, в чем я не убежден (как вы увидите, были факты, которые поколебали мое убеждение), – тогда же поставило себе такой вопрос, что Россию должна спасти бюрократия, и они справятся без участия живых общественных сил. Вот роковой коренной вопрос. Если мне удастся ясно изложить ход правительственных мероприятий, вы увидите, что так и предполагалось, что власть была бюрократической. Быть может я ошибаюсь, я не хочу верховную власть укорять там, где не знаю точно. Когда я буду иметь основание, я скажу бесстрашно. Так вот, этот пункт все направление политики и предрешил. Этот неправильный путь сделал неправильную политику. К сожалению, некоторая часть нашего общества к этому примкнула, и получилась для правительства и для Горемыкина как бы поддержка общественного мнения. Они доказывали постоянно: «Вот вы там с вашими общественными течениями, а мне пишут то-то и то-то». Я говорю: «Ведь это горсточка, а то, что девять десятых требуют, это – народ, который воюет, несет жертвы, кровью обливается. Вы воображаете, что сами можете воевать, а кончится дело плохо». Это было в конце 1914 и в начале 1915 года, когда я правительство Горемыкина предупреждал, что кончится плохо: «Вы убиваете энтузиазм, вы убьете патриотизм и в силу этого толкнете народ в полосу наживы; на войне все будут наживаться». К сожалению, так все это вышло. В январе Дума собралась, и вот тут у меня был доклад у царя, и я ему это говорил. К сожалению, этот доклад был у меня не письменный. Так что если исходить из корня, коренная ошибка политики правительства была та, что они считали, что они не только могут, но они обязаны Германию победить, потому что они – правительство, а народ должен итти по их повелению и исполнять все, что ими будет приказано. Вот корень зла, откуда пошла все возрастающая разруха. Но в этот период войны сказать, что влияние оказывал Распутин и компания, я не могу. Впоследствии его влияние было, это вне всяких сомнений, и очень сильное, и очень грозное, гибельное. Когда у нас собралась в январе Дума, вопрос о недостатке снарядов, по крайней мере, для нас, членов Думы и членов комиссии по обороне, был совершенно очевиден. Мы с математической точностью высчитали, насколько хватит снарядов, патронов, винтовок и т. д. И здесь наступает период очень сильной борьбы моей лично, по полномочию Думы, с правительством, со ставкой и с императором. В конце февраля, в марте я поехал в ставку, потому, что я считал долгом предупредить великого князя Николая Николаевича о том, что его ожидает, и сказал, что обстоятельства в тылу таковы, что он снарядов не получит. Надо к чести его сказать, что еще в ноябре, декабре и январе великий князь определенно это знал и вел упорную борьбу с Сухомлиновым. Этой области позвольте мне не касаться, потому, что она будет освещена в процессе Сухомлинова (я там давал показания), но я коротко скажу, что великий князь понимал то положение, в котором он находился. Я считаю великого князя одним из честнейших и прекраснейших людей, но он совершенно незнаком с ведением внутреннего государственного распорядка. Это солдат, военный, человек, который никогда душой не кривил. О том, насколько он способен быть верховным главнокомандующим, к делу не относится, но во всяком случае он делал свое дело добросовестно. Я помню одно его характерное выражение; я ему говорю: «Ваше высочество, как же так, нельзя же палками драться». – На это он мне ответил: «Я должен сказать одно: я верующий человек, и мне остается надеяться на милость божию. У меня нет винтовок, нет снарядов, нет сапог, и я к вам, как верховный главнокомандующий, предъявляю требование, как к председателю Государственной Думы, – поезжайте в Петроград и обуйте мне армию; я не могу этого видеть; войска не могут сражаться босыми». На это я ему говорю: «Мне надо от вас документ». Здесь я расскажу вам эпизод, который характерен, потому что он обрисовывает отношение известной части правительства вообще к государственному строю. Я ему говорю: «Позвольте, я так не могу на словах передавать». Тут он мне дал записку: «Прошу и предписываю, как верховный главнокомандующий, сделать все, что зависит, чтобы снабдить армию сапогами». Этот документ у меня до сих пор есть. Я ехал оттуда и думал, как это сделать. Действительно, сапог нет, так как интендантство не успевает. И тогда выяснилось, что я был прав, что война будет не 8 месяцев, что она все расширяется (тогда присоединились Италия и Болгария). Приехав в Петроград, я решил, что без общественных элементов, без общего подъема всего, что есть производительного, нельзя ничего сделать. Свой план действий я расположил так, что если удастся общественное мнение вытащить на сапогах, тогда половина дела сделана; к этому пристегнутся и винтовки и снаряды. Таким образом, я решил, что необходимо созвать для этого земский съезд всех председателей управ и изложить это обстоятельство. Говорят, нужно 3 миллиона пар сапог; по губерниям, чтобы каждая губерния сделала то, что сможет, и, вероятно, в полгода или в четыре месяца мы эти 3 миллиона пар сделали бы. Я списывался со многими председателями управ и, по примерному подсчету, было видно, что 3 миллиона пар для России сделать ничего не стоит, когда была кожа. Вы понимаете, что делать тогда самочинные съезды, которые были строго запрещены, значило обречь все дело на провал, потому что нас бы просто разогнали. Я поехал к Маклакову, и тут произошел такой разговор: «Николай Алексеевич, вот вам записка великого князя, вы видите, в каком бедственном положении находится армия, никакого другого способа нет, и как вы ни сопротивляйтесь, а без общественных элементов здесь не обойтись. Я полагаю, что вы будете настолько патриотичны теперь, что сознаете это. Нельзя же, в самом деле, армию оставлять босой». В декабре доходило до того, что люди обматывали себе ноги палатками, потому что сапог не было. Я это видел позже, в Галиции, когда там был в апреле и мае 1915 года. Тогда Маклаков спрашивает: «Что же вы хотите?» Я говорю: «Извольте сейчас написать мне о разрешении съезда всех председателей управ и городских голов под моим председательством, так как я имею указание великого князя. Мы этот вопрос обсудим, решим, как можно из этой беды выйти». Предварительно я говорил с ген. Шуваевым. Он говорит: «Я выбиваюсь из сил, я с одними военными организациями ничего не могу сделать. То, что я имею – этого мало. Мне нужно сделать запас: 3 миллиона пар, и когда у вас этот запас будет, тогда, вливая в него постепенно все то, что производится, мы армию будем держать одетой и обутой». Вот тут Маклаков и говорит: «Да, конечно, но ведь дело тут не в сапогах. Знаем мы ваши съезды, вы просто хотите, под видом сапог, собрать съезд и предъявить разные ваши требования – ответственное министерство, а может быть даже и революцию». Я говорю ему: «Послушайте, почтеннейший Николай Алексеевич, выпейте стаканчик воды (тут графин с водой стоял), вы, вероятно, не в своем уме и твердой памяти, или я буду иначе с вами разговаривать, вы с ума сошли». – «А что?» – «Перед вами кто сидит? Председатель Государственной Думы, который, по поручению верховного главнокомандующего, должен сообщить, что армия босая. Вы, пожалуйста, на свой аршин не мерьте. Когда собирается съезд, тут не до переворотов, наши братья и сыновья гибнут. Как вы смеете мне это говорить? Я буду жаловаться на вас государю императору, я рапорт подам». – «Я не то хотел сказать, но, конечно, этим случаем могут воспользоваться». Я спрашиваю: «Да кто захочет воспользоваться и каким случаем? Думают только об одном перевороте – министра Маклакова спихнуть, а об остальном ни о чем не думают. Если вы будете так вести политику, вы ввергнете страну в революцию, а что вам надо уйти, это совершенно верно». – «Но я надеюсь, это между нами». Я говорю: «Нет, почтеннейший, между нами это не останется; такие слова председателю Думы не остаются в тайне; вы не предупредили меня, что разговор в тайне, и я тайны делать не намерен и доложу об этом Думе». – «Может быть я не так выразился». – «Вы имейте, по крайней мере, мужество не играть назад. Сказали, так сказали, и я тоже буду иметь мужество сказать это Думе». Он говорит: «Раз вопрос становится так, что армия остается без сапог, то я этот вопрос внесу на рассмотрение совета министров». Тут я подумал – это все-таки шаг вперед. Может быть совет министров можно как-нибудь убедить, чтобы он дал разрешение на этот съезд. Я пошел к Горемыкину и говорю ему: «Вот в каком положении находится армия». Он говорит: «Mon cher, ce n’est pas mon affaire». – «Как не ваша афера? Совершенно ваша». – «Je n’avais pas le droit de la faire».[*] – «Но вы должны что-нибудь сделать, если это пойдет в совет министров; заставьте, чтобы это прошло, дайте мне созвать съезд, и я даю вам слово, я клянусь, – революции никакой не создавать; но про изгнание Маклакова говорить будут». На это он говорит: «Я должен сказать, тоже терпеть не могу Маклакова». Я говорю: «Этому я радуюсь». – «Я обещаю вам поддержку». Я рассказываю вам это, господа, насколько это характерно, насколько в этих лицах было мелочности в то время. Когда громаднейший пожар, когда отечество в опасности, они мне такие вещи говорят. Я этого во век не забуду. Чем же это кончилось? Вносится вопрос в совет министров, Маклаков делает доклад. Тут я рассказываю по тем данным, которые мне передавали, и буду говорить вещи, о которых я слышал; документально я не могу подтвердить, так как журнала не было, а если бы он и был, мне бы его не дали. Дело повернулось так: Маклаков доложил совету министров, что вот такая-то затея председателя Государственной Думы, что председатель Думы человек беспокойного нрава, вмешивается не в свое дело, не дает покоя и представил таблицу, как действует губернаторский комитет (был губернаторский комитет по изготовлению сапог). Тут тоже характерный эпизод. Одна моя знакомая, помещица Калужской губернии, едет в Калугу и встречает довольно крупную партию людей, с виду ремесленников, окруженных урядниками, которых куда-то гонят. Она видит какого-то знакомого и спрашивает: «Куда и что?» – «Да вот, идем сапоги шить, приказано согнать всех сапожников в Калугу – шить сапоги». Вот факт из жизни, вот характерный штрих, как тогда, в 1915 году, враждебность правительства к проявлению общественного убеждения ярко в нос бьет. Я должен вам сказать, что этот факт так меня возмутил, что я истребовал доклад у императора, всю эту штуку ему рассказал и говорю: «Ваше величество, при таком отношении к представителям общественных элементов, которые единственно осуществляют связь, уничтожают средостение между царем и народом, если так ваши министры будут относиться, тогда поневоле надо сказать пословицу: жалует царь, да не милует псарь». Он говорит: «Я ему скажу»; но, очевидно, ничего не сказал, потому что Маклаков был тогда необыкновенно в силе. Вы знаете, что Москва сгорела от 3-хкопеечной свечки; так может быть и тут, от этого инцидента разыгралось особенное стремление общественных сил к объединению на помощь родине, потому что я, убежденный, что это пройдет в совете министров, что это поручение мне дадут, призвал князя Львова, земские съезды и все организационные элементы принять участие в этом деле. Князь Львов приехал и говорит: «Ваше дело обречено на неудачу; но, тем не менее, там все зашевелилось». С этого момента, с начала января, начинается упорное сознательное сплочение общественных сил. Сюда отнесите устройство прекрасно действующих лазаретов, земских союзов, затем продовольственную часть, в которой также принимало участие земство. Но опять-таки это привело, как это ни странно, как раз не к соглашению с правительством, а к тому, что правительство кабинета Горемыкина взяло под сюркуп все общественные силы и всех тех, которые непосредственно говорят дерзости; например, ваш покорнейший слуга и князь Львов считались людьми чрезвычайно опасными. Мало-по-малу нарождалось огромное недовольство, и, наконец, разразилось бедствие в Галиции. Когда я был в штабе генерала Радко-Димитриева, армия была в таком виде, что это что-то невероятное. До начала этого, когда государь приезжал в Львов, я там как раз был, и не мог понять, для чего его туда направили. Он долго со мною говорил, и говорит: «Кто мог думать, что мы здесь встретимся?» Я говорю: «К сожалению, это слишком рано: как бы у нас не отняли. Я объехал всю Галицию и видел, что войска слабы, плохо снабжены». Он говорит: «Пожалуйста, вы не каркайте». Ведь вы знаете, там была сабля пожалована Николаю Николаевичу. Я посоветовал спрятать ее в чемодан. Так что мое впечатление этого периода такое, что правительство стояло на принципе: оно, как таковое, должно победить немца и окончить войну к своей славе; но, с другой стороны, оно не докладывало верховной власти истинного положения дел, потому что в моих докладах бывали моменты, когда царь положительно с облаков падал; для него открывались такие вещи, которые были ему совершенно неизвестны. К этому моменту, когда в Галиции произошло отступление, сдача крепостей, разруха, к тому времени император вспомнил мои доклады, устные и письменные, и когда я приехал из Галиции, я был вызван в Ставку, где он находился. Ставка была чрезвычайно встревожена, кроме великого князя, который, на мой вопрос: «Что вы так спокойны?» – сказал: «Я к этому приготовился, я еще в январе говорил, что я не могу воевать без снарядов, без винтовок и без сапог». Я ему говорю: «А вы знаете, какая меня постигла участь с сапогами?». «Знаю». Я сказал царю: «Вы погубите страну, погибнет Россия при таких порядках». Он спрашивает: «Что же надо делать?». «Гоните прочь ваших советчиков; они погубят всех нас, погубят родину». Повидимому, он тут внял и дал мне обещание, что наиболее одиозные лица будут удалены. К этим одиозным лицам относились – Маклаков, Саблер, Щегловитов, Сухомлинов. Я всячески требовал и просил, чтобы был удален Горемыкин. Государь спросил: «Что же вы можете ему инкриминировать?». Я говорю: «Вещь самую ужасную, которую мог сказать первый министр. «Ce n’est pas mon affaire». Ведь это преступление, за это одно его надо прогнать. Разве можно, чтобы первый министр о гибели страны, о расстройстве финансов, о разрухе, о расстройстве транспорта говорил, что это не его дело? Чье же это дело?» Он на это промолчал; но я тут же получил от него санкцию, так как это было сделано через великого князя, на устройство особого совещания по обороне, которое и положило начало пробуждению общественных сил и призванию их, хоть сколько-нибудь, к активной работе. О результатах я говорить не буду; они у вас на-лицо: армия снабжена снарядами, сапогами, одета. Я вернусь несколько назад. Я Кривошеину указывал, что, если он не призовет общественных сил, то будет плохо. Если бы они меня послушались и последовали указанию Думы, то мы бы выиграли ни больше ни меньше, как 7 месяцев, считая с октября по апрель, даже по май, а для того, чтобы собрать промышленность и наладить ее, нам потребовалось бы приблизительно 10 месяцев, т.-е. через 10 месяцев в марте или апреле 1916 года все было бы в полном ходу. Это документально установлено, вы можете потребовать ведомость увеличения количества пушек, повозок, сапог, и вы увидите, что это дело шло так – сначала. Если бы это дело было сделано в октябре, если бы свой первородный грех правительство признало, – я, конечно, не могу винить одного Сухомлинова, что у него не было снарядов. Я считаю, что, в вопросах обороны страны, все правительство виновато, и, конечно, верховная власть; она, конечно, не очень виновата, потому что ей, очевидно, этого не докладывали, а докладывали обратное; но в этом случае я не могу снять вины с верховной власти. – Если бы они всю эту музыку устроили в октябре, то, вероятно, к марту, т.-е. к моменту наибольшего напряжения германского наступления, когда мы понесли ужасные потери и были отброшены за реку Пилицу, если бы все это было сделано, солдаты были бы обуты, одеты, вооружены, снарядов было бы достаточно, и войска могли бы сражаться. Я считаю, что это бездействие правительства, это «ce n’est pas mon affaire», в половине войны сыграло роковую роль. Первая причина та, что они не хотели никакой общественности допускать, считали, что они должны победить и полагали, что они обойдутся без общественных сил, и в то время, как германский император Вильгельм всех призвал и сумел объединить все элементы страны, у нас, напротив, все тушилось, уничтожалось и противилось. Таким образом, когда дело было так плохо, и, очевидно, всеобщее негодование и тревога дали свои плоды, тогда состоялось заседание Государственной Думы 26 июля. Год прошел с тех пор, но к тому времени верховная власть уже не дерзнула представить в Государственную Думу министерство в том составе, в котором оно находилось. Был уволен Маклаков, Сухомлинов, Щегловитов, Саблер, и дело, как будто, пошло сразу лучше. Были новые министры: князь Щербатов – по внутренним делам, Поливанов – по военным делам, Хвостов оказался в высшей степени порядочным человеком, – тот, который был назначен вместо Щегловитова. Обер-прокурором был назначен Самарин, и как будто вздохнулось свободнее. К этому моменту надо отнести развитие деятельности общественных кругов. Но это продолжалось два-три месяца, и опять традиционные соображения попытаться обойтись во что бы то ни стало без народа получили полную силу, и началась, по меткому выражению члена Думы Пуришкевича, министерская чехарда и возвращение к тому абсолютизму, который не допускал никаких возражений, считая всякое проявление свободной мысли, даже в пользу России, революционным, когда мы все были взяты под подозрение, когда оказалось, что чуть ли не мы тогда старались свергнуть существующий строй.