Страх - Олег Георгиевич Постнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
XXVI
Я вернулся в Москву, но уже через месяц опять сбежал в Киев, хотя анализы крови, которые делались матери, были все хуже и хуже. За ней, впрочем, присматривала тетя Лиза. Я старался не замечать, как она сама постарела, а после смерти отца вовсе утратила свой былой задор, – мне было не до того. Словно герой Газданова, я пережил затяжной душевный обморок и только теперь, как думал, отчасти пришел в себя. Июль был жаркий, неподвижный. Я полюбил Печерск поздней, острой любовью и теперь часами мог бродить – с Настей или один – в его тени меж серых зданий, пока небо исподволь не становилось таким же серым, пухлым и воробьиный дождь вдруг не начинал шуметь в каштанах. Иногда он, впрочем, обрушивался как тропический ливень, превращая улицы в реки, и я сам видел трамвай, застрявший в мутном потоке на одном из холмов, не в силах будучи сладить с водной стихией.
Иногда мы ходили в Лавру. Было весело миновать толпу у главных ворот, стоявшую в очередь за билетом, пройти в конец улицы, до церкви святого Феодосия Печерского, чье житие, я верю, писал сам Нестор, и там свернуть влево, мимо бывших доходных домов, принадлежавших прежде монастырю, в пыльный тихий проулок, который без всяких билетов приводил нас к дальним пещерам, из которых уже не составляло труда добраться по двум галереям в любую другую часть обители. Уже с полвека тут был музей, но как раз в последний год именно дальние пещеры вернули церкви и они ожили слегка зловещей монастырской жизнью, давно тут забытой: начались службы, засновали по двору черноризцы, напоминавшие оживших покойников из тех же пещер, которые, впрочем, по народным преданиям, и так были живы и каждую ночь отстаивали литургию в своих подземных церквах. Теперь, как встарь, можно было купить за рубль свечу и спуститься к мощам (при светских властях вход стоил пятнадцать копеек). Настю, однако, ничуть не манила такая возможность: тут у нее был свой интерес, далекий от мощей и богословия. Все дело было в ее квартире, верней, в верхних соседских балконах, нависавших над ее собственными: они мешали ей. Зато здесь, на самом краю обители, еще не успевшей вполне оправиться от разрухи (пока восстановили лишь трапезную и кельи), она облюбовала себе заброшенную, не реставрировавшуюся много лет звонницу, чудо барочной архитектуры, в два уровня и с проломленным куполом наверху. Этот-то купол и прельщал Настю. С приходом сумерек она забиралась наверх с телескопом в рюкзаке за спиной, не обращая внимания на гнилую древнюю лестницу без перил, – а на ней и днем было проще простого свернуть шею, – и после того устраивалась со всеми удобствами на круглой площадке у самых балок, прежде несших колокола, причем, по ее словам, дыры в куполе давали почти семьдесят процентов обзора. Вся звонница изнутри была щедро украшена непристойными надписями и рисунками, но чем выше, тем их становилось меньше, а на верхнем ярусе они отсутствовали совсем, что, говорила Настя смеясь, явно обеспечивает ей тут полную безопасность. Как-то я провел там с ней всю ночь, стараясь не показать страху, пока карабкался по той же лестнице, за что был вознагражден неповторимым зрелищем ночного города, звезд – в телескопе и в Днепре, – веселой болтовней Насти, которую редко видел такой оживленной, и ее детским простодушным бесстыдством, с которым она время от времени приседала на корточки над одной из главных щелей в дощатом, тоже гнилом полу, после чего поток, низвергавшийся вниз, еще долго напоминал о себе падением последних капель, до которых особенно было жадно жившее внизу эхо. Я, впрочем, и сам облегчал нужду тем же способом в ту же щель, разве что не садился на корточки, причем Настя отвлекалась всякий раз от телескопа и с искренним любопытством следила за моей «меткостью», как она говорила. Что ж, я и впрямь не делал промашки. Ночь катилась над нами и то заволакивала дремой глаза, то вдруг оживляла хмельным дуновением от Днепра или с бора. К утру, пьяные от речной свежести и аромата трав, мы добрели кое-как до дому, голодные, но не способные от усталости есть, и уснули в единый миг, едва успев напоследок совокупиться.
Проснулись мы далеко за полдень. Веселые жильцы часов наигрывали свой гавот. Монахи – и в Лавре, и в часах – молчали. Было чудо как хорошо лежать, лениться, вздремывать и просыпаться опять, тем более что Настя притащила с кухни в постель бутерброды.
– А что толку от твоих наблюдений? – спросил я наконец ее, потягиваясь и запивая последний кусок теплой водой из чашки. – Неужто в наш век можно что-нибудь рассмотреть, чего еще не нашли другие?
– Нет, конечно, – сказала она безмятежно. – Мне просто всегда хотелось иметь свою обсерваторию. Вот я и… – Она добавила смешной, но крайне похабный каламбур, глядя на меня с веселым видом.
– Значит, я тебе помог, – сказал я, тоже смеясь.
– Да, это было дивно.
– Пожалуй. А ты знаешь, что в Афинах была запрещена астрономия?
– Как так?
– Так. Перикл запретил ее. На звездочетов полагалось доносить. Это называлось эйсангелией.
– Чем они ему помешали?
Я коротко (так как зевал), но связно изложил концепцию официального безвременья.
– Что ж, Перикл хорошо сделал, – сказала Настя, уютно переворачиваясь на другой бок. – Мы-то, конечно, все коперниканцы. А вот Птолемей, между прочим, тоже был царь.
– И что ж?
– То, что множественность миров – это уже демократия. И, как водится, гадкая или тупая. Знаешь, всякий там сброд… Один сказал так, другой иначе. На звезды пялиться вообще вредно. Отвлекает от насущных дел. Бруно сожгли не зря – как ты думаешь?
– А ты, я вижу, тоже католичка! – сказал я, не удержавшись.
Она усмехнулась:
– Тут главное то, что я права.
Я не нашелся, что ответить.
Мы повторили вылазку еще раз или два.
Мне снова трудно передать все очарование этой совсем краткой, почти мгновенной поры моей жизни.