Прощание с миром - Василий Субботин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я вдруг поймал себя на мысли о том, что, стоя тут, посреди России самой, в этом кабинете, с этой книгой в руках, я смотрю только рисунки и не могу ни слова понять. Что я, как неграмотный или как ребенок, рассматриваю только эти космические рисунки и не понимаю ни слова в книге, написанной по- русски.
За окнами сгущал ист. сумерки, когда мы уходили…
В дни, когда умер маршал Жуков…
В дни, когда умер маршал Жуков, мне позвонили из одной редакции, из газеты позвонили, и попросили меня написать о маршале, поделиться с читателями моими воспоминаниями о нём. И когда моя жени, мои я в это время не было дома, но она мне потом об этом рассказывала, спросила удивленно, почему именно мне заказывается такая статья, ей объяснили: «Но ведь они вместе там были в Берлине!»
Мы очень смеялись над этим «вместе там были»! Далее и отказаться как-то нельзя, неудобно. Люди даже и представить себе не могут всего масштаба этой власти, всей разделявшей нас дистанции…
Но все-таки я Жукова видел, я далее беседовал с ним. Об этом и рассказать хочу. Вот как это было.
Мне позвонили, было это зимой 1966 года, в ноябре, из Союза писателей, из нашего Центрального Дома литераторов, попросили выступить перед студентами химико-технологического института… Я сразу отказался, потому что всегда отказываюсь, выступаю крайне редко. Но — такая хитрая попалась сотрудница! — сказала мне, что там, на вечере, будет также Жуков. Знала, чем взять!
«Какой Жуков?» спросил я. «Георгий Константинович», — ответила она.
Я мгновенно согласился. Я не понял только, почему на вечере в химико-технологическом институте будет выступать Жуков, но сказал, что раз так — я согласен, я приеду и выступлю. Еще бы мне не согласиться!
Я приехал на Миусскую площадь, к институту, и, отпустив машину, долго искал вход, оказывается, я не туда подъехал, и пока я ходил вокруг да около, сильно опоздал. Я пришел, когда маршал был уже на трибуне. Студенты истово, стоя, приветствовали его. Видимо, это продолжалось давно, я просто не застал начала. Я видел его в профиль, вернее с затылка, затылок был седой и голый. Маршал был подстрижен под бокс, как он, судя по всему, всю жизнь стригся.
Выступление Жукова продолжалось около часа, может, даже и больше. Перед ним был какой-то текст, но он им пользовался свободно, раза два, кажется, всего заглянул… Это был своего рода доклад об обороне Москвы, двадцатипятилетие которой отмечалось в те дни. (Если я не ошибаюсь, уже на следующий день была напечатана его статья, посвященная этой дате, слово в слово повторившая то, что было сказано в тот вечер.) Он сделал обзор обстановки, сложившейся под Москвой. «Мне позвонил Сталин. Эго было и декабре, и один из самых тяжелых дней битвы за Москву… «Мы уверены, — спросил меня Сталин, — что мы удержим Москву?» Я ему ответил, что Москву мы удержим, и потребовал себе две армии и двести танков…»
Говорил он спокойно, без всякого напряжения. Временами улыбался, так же спокойно. Я не ожидал встретить такого сильного, крепкого, не сломленного возрастом и всем пережитым человека.
В течение многих лет он нигде не показывался. По сути дела, это было его первое выступление после возвращения из опалы.
Жуков закончил и вернулся за стол президиума. Мы долго аплодировали ему. Он сел рядом и, пока студенты хлопали ему, все спрашивал меня, как он выступал, действительно ли хорошо. Я отвечал ему, что было интересно, что я слушал его с огромным вниманием. И так и было. Но ему, как видно, хотелось еще и еще раз услышать это. И чтобы рассеять всякие сомнения, я опять уверял его, что выступал он прекрасно. Странно, что Жуков ждал похвалы от меня. Какое, казалось бы, все это имеет значение: чуть лучше, чуть хуже! Ведь он — Жуков! Казалось бы, он не должен был заботиться о такой малости, как впечатление, произведенное на студенческом вечере. Но он еще и еще раз спрашивал мета, ему это было небезразлично… Все мы такие!
— Мне кажется, не все получилось, — сказал он.
Я думал, что мне сразу придется со своими стишками идти на трибуну, но после речи Жукова и короткого слова ректора, благодарившего его, был объявлен перерыв и ректор повел нас к себе в кабинет, где был накрыт стол. Но за стол мы садиться не стали, уже потому, что за него не стал садиться Жуков. Он торопился.
Он приехал на этот вечер с женой. Я передал ему свою заранее приготовленную книгу; я ведь знал, что встречусь с ним. Жуков взял книгу и вдруг сказал, вроде бы даже всерьез, вроде бы даже спохватился, что ему нечем меня отдарить. Книга у него к тому времени еще не вышла. Его очень милая, стоявшая рядом жена взяла у маршала мою книгу, которую он все еще держал в руках, надо же было его освободить от нее, и сказала с улыбкой, что читать ос первой будет все-таки она. Так у них всегда бывает.
Скоро Жуков уехал, по-моему, еще до того, как закончился перерыв.
Как я понял из разговора с ректором, они давно с Жуковым знакомы были, то ли вместе выросли, то ли вместе учились. Вот почему ему и удалось уговорить Жукова выступить в его институте в этот день. А то я сначала не понял, почему это Жуков вдруг приехал в химико-технологический институт!
Он уехал, а мы пошли выступать.
Жизнь и смерть Виталия Семина
В библиотеке Дома писателей на Рижском взморье, не помню уже в каком году, взял номер журнала «Дружба народов», не помню уже почему взял, и там оказался роман Виталия Семина. О Семине я до того времени больше слышал, чем читал… В номере было начало романа «Нагрудный знак «ost». Я был до такой степени ошеломлен его силой, что в тот же день, у моря, на прогулке, где живущие в доме чаще всего и встречались, стал рассказывать об этом романе одной отдыхающей здесь, занимавшей весьма высокое положение даме. Думал почему-то, что она откликнется на мой рассказ, станет расспрашивать, проявит интерес. Но тут же увидел ее внезапно замкнувшееся, отчужденное лицо. «Не знаю, не знаю, — сказала она, — что такое он написал, но хорошо помню его прошлую повесть…» Речь шла, как я понял, о повести «Семеро в одном доме», за несколько лет до того напечатанной в «Новом мире» и принесшей, как я понимал, автору много бед… Повести этой я до того времени, так уж случилось, не читал, но потрясенный только что прочитанным романом, той его частью, которая была напечатана, попытался было сказать, что произведение это автобиографическое, что в нем рассказывается о судьбе мальчишки, советского паренька нашего, угодившего в немецкий арбайтс-лагерь, но все было бесполезно, слона мои отскакивали как от стенки горох.
Так получилось, что в тот же день я навестил одного моего знакомого, пишущего, кстати сказать, о книгах, связанных с войной, и, с отчаянья, от того, что вышел такой нескладный, глубоко огорчивший меня разговор с этой ничего не забывающей и ничего не прощающей надлитературной дамой, рассказал ему о только что прочитанном мной романе, повторил то, что я только что рассказывал этой деятельнице. Выслушав мою более чем сбивчивую речь, он сказал, что тотчас же отправится в библиотеку и возьмет этот роман, этот журнал возьмет себе, чтобы проверить меня, мое впечатление… Я подумал, что, наверно, он все-таки этого не сделает, потому что когда же тут читать, когда все кругом отдыхают, купаются. К тому же слишком тяжелое будет это чтение, страшный, прямо скажем, роман для пляжа и для курорта. Но когда я вернулся в Москву (мой знакомый уехал раньше меня), я прочел в «Правде» его обстоятельную, занимающую половину полосы статью, высоко оценивающую роман Семина.
А на другой год нечаянно в Переделкине, за день до его отъезда оттуда, встретил я и самого Виталия Семина и говорил с ним. А еще через год какой-нибудь, а может даже и через полгода, узнал о его смерти. Этого большого, сильного, как показалось мне, хорошо владеющего собой человека оскорбили в Коктебеле какие-то чужие, посторонние на этот раз, жившие там в это время года люди, и он, подорванный прожитой им прошлой жизнью, не выдержал и умер. Не выдержало сердце.
Виталий Семин, перенесший ужасы немецкого концлагеря, погиб от хамства у себя дома, в своей стране.
Одной капли было достаточно, чтобы свалить этого большого и очень чистого человека.
Судьба Алексея Бибика
В Гагре, в писательском доме, сидел за одним столом с Алексеем Бибиком, пролетарским, как говорили тогда, писателем, первые рассказы которого печатались еще до пятого года, полжизни, если не всю жизнь, проведшим в тюрьмах и лагерях, сначала в тех, в царских, а потом в наших, в сталинских. Сидеть с ним за одним столом было тяжело, хотя старик был прекрасный, очень добрый, очень симпатичный. Он нет-нет да и принимался рассказывать о том, что с ним там было, что он перенес, пережил. Охотников слушать, конечно, было немного, а у старика была потребность рассказать, поделиться… Например, о том, как играли в «футбол». «Мячом» в этой игре был валяющийся на полу после допроса Бибик. Как однажды он, в лагере, когда, казалось бы, никто не видел и не слышал, забывшись, запел, и к нему тотчас подбежал испуганный и встревоженный лагерный повар, у которого он был дровосеком и у которого котлы скоблил, и стал умолять, чтобы он замолчал. «Скажут, что я тебя так раскормил, что ты уже петь начал».