Александр Иванов - Лев Анисов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Рим, арена для соревнования художников всего мира, подстрекает и Иванова к широким замыслам, которые могли бы прославить имя русского на весь мир и раскрыть во всем величии и глубине самобытные основы русского миросозерцания. Вначале его национальные стремления вытекают из патриотизма примитивного характера. „Я бы руки обрубил всякому иностранцу — художнику, — замечает в одном из писем Иванов, — приехавшему пожирать наше золото, а русские, напротив, наперерыв разсыпаются перед ними, доставляя им всевозможные к тому способы и еще позорнее, предпочитая своим“. Он высоко ценит Кипренского, как „первого из русских художников, поставивших имя русское в ряду классических живописцев“. Все силы своего таланта он решается „употребить на то, чтобы быть художником, сколько-нибудь значащим в чужих краях, чтобы заставить согласиться иностранцев, что русские живописцы не хуже их“. Но постепенно национализм Иванова получает все более широкий и идейный характер. Глубоко проникшись своим личным пониманием избранной им темы, Иванов вскоре начинает верить, что это понимание дает ему возможность выразить всю сущность его религиозного чувства и национальности в противоположность эстетическим и религиозным идеалам Запада. Таким образом, судьба и содержание его картины слились в его глазах с вопросом о значительности русской культуры. С этих пор он считает себя призванным представить творческие силы своей родины на всемирном конкурсе талантов. „Место, на которое я поставлен, много удовольствий меня лишает, — пишет он в 1846 году, — но что же мне делать, как не продолжать, пока есть силы и здоровье. Спор с представителями Европы о способностях русских… вот вопрос, ради которого всем должно пожертвовать…“ Выразить в своей картине всю сущность Евангелия с точки зрения русского народа, — вот в чем заключается, по мнению Иванова, его священная обязанность перед Россией и всем миром, так как уклониться от такой задачи значило бы скрыть от всех ту истину, которую он сам нашел. „Сего труда ни один человек кроме меня кончить не может“, — пишет он в 1842 году, в живом сознании лежащего на нем долга. Презирая жанр как пошлый вид искусства, созданный для забавы буржуазной толпы, Иванов верил, что своей картиной он указывает новый путь, что вслед за ней возникнет ряд обширных и глубоких по идее живописных композиций на исторические темы, которыми прославят себя русские художники на весь мир».
Трудно не согласиться с замечанием Н. И. Романова.
Иванов, думается, действительно верил, что своей картиной указывает новый путь русским живописцам. Иначе не возникли бы следующие его строки, написанные в 1837 году: «Если я и сверстники мои не будем счастливы, то следующее поколение пробьет себе непременно столбовую дорогу к славе русской, и потомки увидят вместо „Чуда Больсенскаго“, „Аттилы, побеждаемого благословеніем папы“[36], блестящие эпохи из всемирной и отечественной истории, исполненные со всеми точностями антикварскими, столь нужными в настоящем веке…»
Ближайшей же задачей, которую он ставил себе — изобразить в картине «Явление Мессии в мир» людей, местность, само событие именно в том виде, какой они имели множество веков тому назад.
Картина подвигалась медленно.
Особенно трудно было придумать эпизоды для правой ее части. Помощи просить было не у кого. Приглашал в мастерскую именитых художников, но никто не хотел глубоко вникать во все подробности чужого предмета.
Всегда внимательный старик Торвальдсен, рассматривая эскиз, высказывался неопределенно:
— Эту тему можно сочинить на сто тысяч манер.
Овербек отметил колорит, рельеф, отделку, но выразил лишь пожелание в подобных сюжетах видеть моральную часть как можно строже обдуманной.
Строгий Корнелиус смотрел на то, в чем сам был силен — на сочинение.
«Я в отчаянии и муке умственной, — писал Иванов отцу. — О прочих художниках я не упоминаю, из них итальянские гроша не стоят, это корыстолюбивое отродье помешано на шарлатанстве и интригах и считает каждый успех иностранцев в художестве за крайнюю для себя обиду…»
Предвидя, что издержки, сопряженные с картиной, при всевозможной экономии, будут выше двухгодичного содержания, он решился в «роздых» между огромным своим делом скопировать в Ватикане любимую им фреску Рафаэля «Сила, Воздержание, Благоразумие» для Академии художеств, надеясь выручить хорошие деньги. Но когда за копию предложили всего 600 скуд, отказался от своей затеи.
Поддержало и придало сил пришедшее из Петербурга известие, что государь Николай Павлович высочайше повелел поставить картину «Явление Иисуса Христа после Воскресения…» в Русскую Галерею Эрмитажа.
* * *14 марта 1837 года в Рим приехал Н. В. Гоголь.
Конечно, трудно представить, чтобы неожиданный приезд известного писателя прошел мимо внимания художника. Да и само их знакомство в тесных рамках русской колонии оставалось неизбежным. Могли они видеться в известной мистерии «Фальконе», где собирались русские художники и приезжавшие русские; в посольской церкви; в Ватикане, на празднике пасхи, наконец, в салоне З. А. Волконской. Но не забудем следующего.
Н. В. Гоголя после смерти А. С. Пушкина ничто не интересовало и не привлекало. Он был в угнетенном состоянии и искал уединения.
Едва ли не на другой день по приезде в Рим он напишет П. А. Плетневу: «Никакой вести хуже нельзя было получить из России… Нынешний труд мой („Мертвые души“. — Л. А.), внушенный им, его создание… я не в силах продолжать его. Несколько раз принимался я за перо — и перо падало из рук моих. Невыразимая тоска…»
Угнетало и безденежье. Угнетало до такой степени, что 18 апреля 1837 года он обратился за помощью к императору Николаю Павловичу.
«Всемилостивейший Государь, — писал Н. В. Гоголь, — простите великодушно смелость Вашему подданному, дерзающему возносить к Вам незнаемый голос. Находясь в чужой земле, среди людей лишенных участия ко мне, к кому прибегну я, как не к своему Государю? Участь поэтов печальна земле: им нет пристанища, им не прощают бедную крупицу таланта, их гонят, — но венценосные властители становились их великодушными заступниками».
И далее: «Я болен, я в чужой земле, я не имею ничего — и молю Вашей милости, Государь: ниспошлите мне возможность продлить бедный остаток моего существования до тех пор, пока совершу начатые мною труды и таким образом заплачу свой долг отечеству, чтобы оно не произнесло мне тяжелого и невыносимого упрека за бесполезность моего существования. Клянусь, это одна только причина, понудившая меня прибегнуть к стопам Вашим»[37].
Гоголь принялся ждать ответа.
Иванов же при его молчаливости мог лишь раскланиваться с приезжим соотечественником при встрече. К тому же в ту пору он еще не оправился от лихорадки. Да и занимала его целиком своя картина.
Сойдутся и подружатся они весной 1838 года.
* * *Весной 1837 года картина «Появление Мессии», с фигурами в третью часть роста, была подмалевана, но Иванов решил оставить ее эскизом. В мае 1837 года он заказал громадный холст, высотою восемь аршин, а шириною десять с половиной, так как задумал в картине писать фигуры в полный рост.
«Он долго не решался начать ее в огромных размерах, — вспоминал Ф. И. Иордан. — Мы часто сходились в мыслях: написать ее в размере исторических картин Н. Пусина (Н. Пуссена). Однажды вечером, он приходит в Cafe Bon Gusto и объявляет, что он решился наконец, писать ее больше, чем „Медный змий“ Бруни. Пожелав ему успеха, я сделал ему замечание, что большие картины будут занимать много места; они очень неудобны, посему, если начать, то следует разом начать и разом кончить, не тратя время на разъезды, которые он очень любил…»
С чердака знаменитого дворца Боргезе Иванов перебрался на Vicolo del Vantaggio, № 5. Там, в новой квартире-мастерской, можно было разместить огромный холст…
Летом, во время «осушки» холста, он намеревался сделать большой этюд с натуры с видом деревьев для картины и съездить опять на север Италии «посмотреть на живописи XIV столетия, где с теплою верою выражались художники своими чувствами». Ему важно было увидеть безвозвратно утерянный стиль, в который облекались теплые мысли первых художников христианских, когда они, не зная ни светских угодностей, ни междуусобных интриг, руководимые чистою верою, раскрывали свою душу.
Иванов намеревался побывать в Ассизи и Орвието, увидеть Джотто, Иоанна да Фиезоле, Гирландайо, Синьорелли и, наконец, заехать в Ливорно, «чтоб заметить типы еврейских благородных голов».
«Здесь в Риме, — писал он, — евреи пребывают в стесненном положении, и потому все достаточные живут в Ливорно. Представьте! В продолжение наблюдения целого года я мог заметить только три головы изрядные…»