Том 7. Мы и они - Зинаида Гиппиус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не могу верить, однако, чтобы порыв людей, верующих во Христа, к созданию «религиозной общественности» так и разлился бесплодно в бесплодных попытках найти общественность «христианскую». Самая жажда «Церкви», – общности, соединенности людей не без Христа, а со Христом, – эта жажда есть уже показатель путей и времен.
Только надо, идя, смотреть не назад, – а вперед.
Проза поэта*
1906
Почти все стихотворцы пишут и прозой, почти все прозаики пишут, или когда-нибудь писали, и стихами. Однако невольно, говоря о писателе, мы называем его или «поэтом», забывая о прозе, или романистом, повествователем, не помня о его стихах.
У хорошего поэта не может быть совершенно плохой прозы, как у хорошего прозаика-стилиста очень плохих стихов; но у того и у другого это не главная, вторая для него форма, – в громадном большинстве случаев ничего не прибавляет к облику художника. А бывает, что и вредит: в несвойственной одежде резче выступают недостатки, индивидуальные слабости данного дарования, и мы, заметив их в прозе поэта, – невольно ищем тех же, неверных нот его и в стихах. Очарование и доверие уменьшаются. И часто совершенно напрасно.
Проза В. Брюсова, его книга рассказов «Земная ось», может, пожалуй, толкнуть на этот соблазн. Но лишь того, кто не понимает, как велико не внешнее, а внутреннее различие между стихами и прозой, какая лежит между ними пропасть. Современные беллетристы «нового типа», приближая, с великими усилиями, прозу к стихам, дают нам что-то смешное, лишенное обоих очарований, – очарования прозы и, отличного от него, очарования стихов. Все искания форм новых, конечно, праведны, но, во всяком случае, новая форма не найдена и вряд ли будет найдена путем полумеханического сближения прозы и стихов.
Брюсов мало грешит этим.
Истинные поэты, как ни странно, редко злоупотребляют даром стиха, стискивая его насильно в прозу. Они более других чувствуют эту пропасть между формой стихотворной и прозаической. Брюсов пишет прозой, «как прозой», по крайней мере, хочет так писать. Грех его в другом: он все время помнит, что вот он, поэт, – пишет прозой. А так как он-то сам, Брюсов, – целиком – поэт (только потому и настоящий поэт), то его самого для прозы и не остается. Он пишет прозу, естественно, не «как Брюсов» – а как кто угодно, какой угодно художник. И благодаря тому, что литература всех стран и всех времен ему открыта и силой художественного чутья в его власти и воле, – он пишет свою прозу как любой из угодных ему художников. Но писать как Эдгар По – значит не быть ни Эдгаром По, ни самим собою. Самого же Брюсова очень мало в его прозе, так мало – что даже недостатки и слабости этой прозы к самому Брюсову почти и не относятся, оставляют образ его, поэта, цельным, неприкосновенным.
Есть, конечно, обманчивые отражения… Но не надо забывать: нередко то, что в стихах – действительная правда, в прозе – действительная ложь. В стихах – сила, верность и магия, – в прозе – риторика. Кровь и блеск стихов Брюсова – действуют, подчиняют, потрясают; ужасы и страхи его рассказов равнодушно утомляют. Темные провалы садизма, где «хаос шевелится», – превращаются у Брюсова, в его прозе, в половые «ужасики», которых чем больше нагромождать – тем они больше уплощаются. Если бы «Сестер» было не три, а тридцать три и соответственно увеличилось бы количество крови, страсти и трупов – то рассказ был бы еще слабее. Но и трех сестер и четырех трупов так много и так мало действия все это производит на читателя, что он, раздосадованный, не знает, чего пожелать: то ли чтоб уж кровью, по крайней мере, все было залито, то ли чтоб совсем не было праздных трупов.
Многие рассказы Брюсова мне искренно нравятся. Они «удались». Таковы: «Республика Южного Креста», «В подземной тюрьме»… Отчасти «В зеркале», хотя последний хуже: опять как-то не веришь этим происшествиям. Рассказы нравятся, потому что написаны умно, в выдержанном, более или менее, стиле; это – «рассказы положений», как говорит сам Брюсов, и положения придуманы, иногда, любопытно. Рассказы нравятся… Но разве стихи Брюсова «нравятся»? Они пленяют.
И вот этой-то пленительности, непременной пленительности истинного искусства – нет в искусной прозе Брюсова.
Прибавить к сказанному, – и к предисловию самого Брюсова, где он подметил кое-что в себе очень верно, – мне остается немного. В поэзии Брюсова есть вселенскость. Мы, русские, еще туда-сюда, когда мы очень, когда мы главным образом – русские; мы хороши, когда в нас есть вселенскость, и мы на нее способны. Но мы никуда не годны, когда делаемся космополитами. Русский космополит – это человек, признающий, видящий, любящий равно все страны, все народы, все – кроме одного своего. Брюсов-прозаик – именно такой русский космополит. Он видит «литературу», жизнь, ее формы, ее красоту во всех народах, кроме своего, во всех временах, кроме своего. При его проникновении в «стиль», при его власти над словом – он, конечно, мог бы писать свою прозу в стиле Чехова и даже Пушкина, но он не может этого захотеть. Его как прозаика влечет Пшибышевский или Эдгар По. Сам же Брюсов, вселенский, претворивший в свое, взявший в свое какие-то части и Пушкина, и Гоголя, и Бодлера, – сам Брюсов – только в стихах, только там.
Там и бестенденциозность его, бессмысленность, в прозе становящаяся тенденцией, – лишь углубленная тайна жизни. Брюсов не таинственен в своих рассказах, в какие бы таинственные «положения» он ни ставил своих героев, сколько бы ни лил он их крови, сколько бы ни жег их страстью и огнем. Атрибуты мага, но магии нет.
Брюсов не таинственен в своей прозе. Но ведь в прозе – нет Брюсова…
Моими «похвалами», моими «да» – конечно, не исчерпывается поэзия Брюсова. Да не интересны похвалы. Интересен «лик» художника, человек-поэт: он узел, стягивающий свое «да» со своим «нет». Лик Брюсова – один из самых обманчивых… для несложных душ многих его читателей и почитателей. Как часто холод его кажется огнем! Не все знают, что и холод жжется. Огонь же Брюсова спрятан слишком глубоко, – я сомневаюсь, я не верю, что его видели многие…
Впрочем, эта тема – не тема моей настоящей заметки. Я поговорю о Брюсове-стихотворце при случае, особо. Здесь же мне хотелось сказать несколько слов лишь о прозе поэта…
Тварное*
1907
Маленькая, тоненькая книжка, темная – цвета земли. Язык простой и круглый, современный – но без надрывных изломов, а действительно живописный, иногда очень яркий. Так видел бы природу современный Тургенев, вернее, так бы он описывал ее, – Тургенев без романтизма, без нежности и… без тенденции, – если сказать грубо; без осмысливания, – если выражаться шире и вместе с тем точнее.
Тенденция, или осмысливание – уже предполагают связь с психологией, а психология, хорошо ли, плохо ли, – связь с Личностью. Я не говорю, Боже меня сохрани, что всякое касанье к понятию Личности должно у художника отражаться «тенденцией»; тенденция в искусстве – одно из самых неудачных отражений личности; возможно глубокое понимание ее – при отсутствии «тенденции», но вряд ли возможно – при отсутствии осмысливания.
Другой вопрос – насколько художнику необходимо касанье к понятию «личности». Об этом мы сейчас спорить не станем. Это – вопрос нерешенный, роль личности в искусстве многими даже отрицается, как отрицающая искусство. Другие думают обратно… Повторяю, кто тут прав – судить не буду. Я хочу только сказать, что в книжке рассказов Бориса Зайцева, сочной и неподвижно-картинной, – нет, или почти нет, ощущения личности, нет человека. Есть последовательно: хаос, стихии, земля, тварь и толпа… А человека еще нет. Носится над землею дух созидающий… Но какой? Божий ли? Еще безликий. Уже есть бессмысленное, не сознающее себя страдание, уже есть бессмысленная радость, и даже где-то, в каком-то невидном свете соприкасаются они, сталкиваются… А лика еще нет – и лица нет. Есть дыхание, но дыхание всего космоса, точно вся земная грудь подымается. Тот же космос вздыхает у автора и в его толпе, безликой, без единого человека. Тварь, тварь, совокупно стенающая, уже стенающая об избавлении, – а избавления нет. Легкие, редкие лучи света – не об избавлении говорят, а о смутной, тоже безликой, тихой примиренности.
«Что они там делают такое, в этой зелени? Что видят? Не они ли в той зелени, и то зеленое не в них ли?» – «Сердце немеет и лежит распростертое»… – «Из зеркальных далей, по реке, нисходит благословение горя».
Это – конец рассказа «Тихие зори». На всех его страницах лежит отблеск примиренности, единственный обет автора, зимний, не греющий сердца человеческого, луч – благословение горя.
А вот – нет и благословения горя, да и горя почти нет:
«Зерно насыпают, оно текучее, гладкое. А земляные люди рады зерну, хоть и чужому». «Черный, обворожительный ком – земля кипит и бурлит, сечет себя дождем; гонит вверх тонкие росточки зеленей, кормит мужиков и здорового, кряжистого деда».