Потоп - Роберт Уоррен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом он вспомнил, что тот лысый со шрамами спросил его, что будет, когда поднимется вода, правда, лысый сказал не «вода», а «воды». Он отвёл взгляд от людей на кладбище и, повернувшись, посмотрел на восточную стену тюрьмы.
Под ней лепились к склону домики: одни ухе пустые, другие ветхие, некрашеные. Он увидел и дом, где родился.
Он смотрел на этот дом и вспоминал себя мальчишкой. Он вспомнил отца, тюремного надзирателя, получавшего тридцать долларов в месяц, от которого в праздники пахло виски. Он вспомнил: когда он ещё был мальчишкой, из тюрьмы вырвалась большая группа арестантов и засела в скобяной лавке Лортона, а отец так струсил, что не пошёл их брать. А вот шериф Партл пошёл. Вспомнил, как дрался в школе с мальчишками, которые дразнили его, что отец у него трус.
Мистер Бадд поглядел вниз и подумал о том, что скоро поднимется вода, и сердце его преисполнилось мрачным торжеством. Он представил себе, как вода подступает со всех сторон, и только тюрьма возвышается над ней, и он останется один там, где ему всегда хотелось быть.
Леон Пинкни, выпускник Говардского и Гарвардского университетов, магистр гуманитарных наук и магистр теологии, сидел в своём чёрном «студебеккере» выпуска 1949 года, с разбитым стеклом на правой дверце, заклеенным липким пластырем. Он страдал оттого, что ему не удалось уговорить Красавчика Раунтри помолиться. Но страдал он и потому, что боялся, как бы в конце концов Красавчик Раунтри не стал молиться.
Была и третья причина его страданий. Он страдал оттого, что в эту минуту сам не мог молиться.
Бредуэлл Толливер стоял на солнце, которое уже не пекло, среди заросших сорняками и можжевельником могильных плит, испытывая смутную досаду, словно дурной вкус во рту, — он вдруг вспомнил, что пригласил инженера Дигби и тот наверняка сегодня придёт. Господи, я же не виноват, подумал он. Надо же мне было что-нибудь написать, когда эта Леонтина Партл возникла прямо у меня за спиной!
Глава четырнадцатая
Они молчали. «Ягуар» выехал из кладбищенских ворот, плавно скользя по рытвинам и ухабам — дорогу под предлогом того, что её скоро зальёт, никто не трудился ремонтировать. В убывающем свете дня машина шла мимо пустырей, где чёрные стебли прошлогоднего чертополоха торчали над молодыми побегами; мимо изгородей, которые уже никто и не думал подпирать; мимо домов, которые больше никто не трудился красить; мимо уже опустевшего дома Томвита с выбитыми стёклами; мимо террасы, где Сильвестр Партл сидел в своём кресле на колёсиках и возле которой, как заметил Бред, машины Дигби ещё не было. У него появилась слабая надежда, что, Бог даст, этот сукин сын всё же не придёт. Глядя на дом, Бред вспоминал ящичек из лакированных сосновых досок, который занимал Дигби, диван-кровать с заплатанным белым покрывалом и гадал, удалось ли Дигби добиться успеха у Леонтины.
Нет, решил он, такие женщины Дигби не по вкусу. Трудно себе представить Дигби с его веснушками, круглым лицом, красным облупленным носом, песочного цвета ёжиком, ухмылкой, открывающей редкие квадратные зубы, и привычкой хрустеть костяшками пальцев — человеком, которому доступна мистическая тьма Леонтины.
Нет, Дигби совсем не подходит для роли инженера в том сюжете, который он придумал. У него нет багрового родимого пятна.
Когда они поднимались по широкой лестнице, ведущей из холла, Бред, не дойдя до второго этажа, вдруг остановился.
— Послушайте! — обратился он к Яше. — Без неё нам не обойтись. Она нам необходима.
— Кто?
— Тюрьма. Для нашей прекрасной картины. Внутри и снаружи. Кто-то ждёт потопа внутри. Видите…
— Бросьте вы его и ступайте наверх, мистер Джонс, — услышали они голос сверху и, подняв головы, увидели Мэгги: она смеялась, перегнувшись через перила второго этажа. — Бред будет болтать и под водой, о которой столько говорит. Стоит ему завестись — и он продержит вас на лестнице до утра. Ступайте, бросьте вы его.
— Сестричка, ты не понимаешь законов литературного творчества, — сказал Бред. — Я же работаю.
— Кто такой Дигби? — спросила она.
— А что? — сказал Бред с опаской.
— Кто-то по имени Рой Дигби недавно звонил, что немного запоздает, а ты будто пригласил его зайти. Я тебя покрыла. Заворковала, говорю — как же, как же, мы вас ждём. А кто он?
Бред весело запел:
Дигби, кто он? Что за птица?Дигби, он на что сгодится?
Распевая, он злился на то, что лицо его скривилось в подобии беззаботной улыбки. И на то, что сестра на него смотрит.
— Что же всё-таки делает этот Рой Дигби? — вежливо спросила она.
— Роет, — сообщил он, по-прежнему изображая веселье.
— О Господи! — вздохнула она и снова стала самой собой, перестала на него смотреть и перевела взгляд на Яшу. — Ах мистер Джонс! — воскликнула она с сочувствием. — Ну как вы его терпите? Неужели вам приходится слушать вот такое целый день?
— И за то, что он роет, его прозвали Рой, — прервал её Бред, поднимаясь выше по лестнице.
Кривая гримаса — подобие беззаботной улыбки — сползла с его лица. Он коротко пояснил:
— Дигби — инженер на плотине. — И спросил Яшу:
— Вы, наверно, хотите умыться?
— Пожалуй, да — улыбнулся Яша и, махнув им рукой, лёгкий и прямой, пошёл по темноватой прихожей.
Бред обернулся к сестре, стараясь разглядеть, какое у неё выражение лица.
— Чёрт бы меня побрал, — сказал он. — Я совсем не собирался приглашать этого Дигби, просто так получилось…
Бред замолчал. Он ведь не мог объяснить, что он не нарочно, что ему пришлось написать записку с приглашением зайти и выпить — надо же было что-то написать. Если Леонтина Партл стоит так близко, что ты того и гляди с ней столкнёшься, дотронешься до неё, испытывая брезгливость, за которую самому же стыдно, потому что это брезгливость к её слепоте, и всё время, пока ты стоишь, придумывая, что бы тебе написать, как выйти из этого дурацкого положения, ты знаешь, что она тут, позади, так близко, что ты вот-вот почувствуешь её дыхание; что она тут со своей копной бледно-жёлтых волос, сбившейся набок, и этой мистической, словно она услышала благую весть, улыбкой на влажных губах, в сущности даже и не улыбкой; она тут — со своими глазами, устремлёнными на то, чего тебе никогда не увидеть, — и всё это в маленьком ящике из лакированной сосны, где так тихо, что слышно её дыхание. Не мог же он объяснить, как он слышал, стоя там, даже чириканье проклятого воробья в канаве.
— Бред, — сказала Мэгги.
Он попытался отгадать, что выражает её лицо и что она хочет сказать.
А она сказала:
— Не волнуйся. Только потому, что он молодой инженер. Ведь всё это было так давно.
— Ерунда. Этот тип придёт, когда обед давно кончится. Ты можешь и не выйти к нему. Тебе необязательно с ним встречаться.
— Но я хочу! — воскликнула она, в её тоне была живость, которая могла сойти за жизнерадостность.
— Не пойму почему, — не отступал он.
— Значит, тебе не хватает воображения, — сказала она, и он увидел — или ему так показалось, — что суставы пальцев, сжимавших перила, побелели. — Постарайся вообразить, как я сижу здесь, в этом доме, в темноте и не вижу его лица. И то, что я не вижу его лица, и будет нехорошо.
Бредуэлл молча стоял, жалея, что он сюда вернулся. Ему очень хотелось отсюда сбежать.
Он так никогда и не уехал бы из Фидлерсборо, во всяком случае не уехал бы так легко, если бы не Лупоглазый. Отец предпочёл бы, чтобы он умер, валялся бы на полу трупом холодным, как куча куриных потрохов, чем дать ему уехать в Нашвилл, а потом и дальше на север, в Дартхерст. Даже если бы у него были и свои деньги. Мать, правда, об этом позаботилась и оставила то немногое, что у неё было, детям, специально оговорив, что эти деньги — «на образование в каком-нибудь достойном учебном заведении, только не в Фидлерсборо».
Она оставила им наследство под опекой своего троюродного брата, мемфисского банкира, который был не из тех, над кем мог покуражиться старик Толливер, а, наоборот, сам был бы рад покуражиться над Толливером в отместку за его наглость — он посмел смешать свои плебейские гены с голубой южной кровью Котсхиллов, пусть всего лишь речь шла о дальней троюродной сестре из Фидлерсборо. Мстительность Котсхилла из Мемфиса несомненно выражала потаённые чувства покойницы. Ибо Калиста Котсхилл в конце концов возненавидела себя за тот взрыв тёмной страсти, который отдал её, дрожащую перезрелую девственницу, на милость мозолистого, волосатого Ланкастера Толливера; она возненавидела Ланкастера Толливера за те бесчисленные унижения, которым он её подвергал, утоляя насущные потребности своей грубой натуры, причём больше всего за то, чтó раньше мучило её в снах и отдало ему во власть. И вот она умерла, извергнув из своей утробы дитя — плод последнего надругательства над собой Ланка Толливера, надругательства над её презрением к себе, над её постоянным изумлением перед собственной слабостью.