Конвейер - Римма Коваленко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В шестом классе она объяснилась мне в любви и с тех пор под хорошее настроение то взглядом, то словом подтверждает стойкость своего чувства… Борис не замечает ее редкостной красоты, и это меня поначалу удивляло, пока не услышала однажды: «Будешь повторяться, халтурить и станешь Мариной». Разговор шел о каком-то очередном Томкином платке.
Когда за Мариной закрылась дверь, я сказала Томке:
— Как же ты могла уйти и бросить меня среди совсем незнакомых людей?
— Бедная моя Красная Шапочка! — Томкина горячая щека коснулась моего лица. — Как же тебя не съели там злые волки? — Волосы ее пахли пирогом, и вся она в эту минуту была как теплый румяный оладушек. — Я не бросила тебя. Я просто ушла оттуда.
Енька не выносил, когда мы обнимались, он одобрял наши родственные связи, но стыковаться они должны были только на нем. И сейчас он стал отдирать от меня Томку, настойчиво, без слов протиснулся между нами и, уткнувшись головой в Томкин живот, для вящей убедительности ущипнул ее за руку. Тут же этой рукой получил шлепка и отошел с чувством до конца выполненного нелегкого дела. Томка пошла на кухню, я — за ней.
Разговор наш не кончился. Я страдаю, а она, оказывается, просто ушла. Может быть, дети вообще не бросают родителей, а просто уходят? А матери бегут за ними, стараясь попасть в их след?
— Я говорила после заседания с председателем совета. Работу можно смело нести на выставку. Нет худа без добра.
— Адам сказал? И тебе понравились его слова. Вы оба решили, что мне делать, как жить дальше.
— Боже, сколько недовольства и печали.
— Мама! — Томка глядела на меня чужими, отгороженными собственным знанием жизни глазами. — Давай будем крупными специалистами каждый в своей области.
Пришли Марина и Борис. Стали вытаскивать из сумки пакеты и консервные банки. Последней появилась на столе бутылка узбекского вина. Я не член общества трезвости, но умираю от страха и бессилия, когда пьют дети. Даже когда им будет по сорок лет, я не смогу на это смотреть без ужаса. Томка и Борис это знают и стараются не причинять мне страданий, но сегодня у них в гостях Марина.
— Риммочка, — говорит Марина, — сегодня исторический день. — Она давно зовет меня по имени, старалась и Еньку к этому приучить, «зачем вам стариться в свои сорок с незаметным хвостиком?». Но Енька прочно с десяти месяцев припечатал мне «бабу» и не отступился. — Сегодня исторический день, — говорит Марина и смотрит на Томку. Та стоит у плиты спиной к нам, и Марина не знает, можно ли доверять мне тайну исторического дня.
— Не мучайся, Марина, — говорю я ей, — вы взрослые люди, крупные специалисты в своей области, вас учить — только портить.
— Наконец слышу слова не матери, а мужа, — не поворачивая головы, шутит, как ей кажется, удачно, Томка.
Я ухожу в свою комнату. Через пять минут Енька скребется ко мне.
— Входите, Енот Борисович, мы с вами никуда не торопимся, наши праздники еще впереди.
Мои слова слышны в проходной комнате, где они сейчас накрывают стол. Енька садится на тахту, просовывает ладони, сложенные уточкой, между коленями и сидит так, как маленький старичок на вокзале в ожидании поезда. Выдержка у него недетская, не меняя позы, говорит:
— Плохие дети лезут к столу. Хорошие дети не лезут.
Ему плохо, мне плохо, а тем, что за столом, хуже всех. В такие часы мы лишаем друг друга собственной жизни. Молодым легче: минут через десять громко заговорят, взорвутся смехом, потом вспомнят обо мне за дверью и перейдут на шепот. Свои тайны, свои исторические события. А старому да малому место на печке. Только вот печки нет, а самолюбия, эгоизма материнского хоть отбавляй.
— Вот сидим, — говорю Еньке, — а где-то речка бежит, коровы на лугу траву щиплют.
Енька не чувствует подвоха, жизнь еще маленькая, без воспоминаний. Смотрит на меня, ожидая продолжения про речку и коров, а продолжения нет, все осталось на берегу возле синей речки.
Хороший был денек. Томка рисовала цветы с натуры, Борька то плавал в речке, то подставлял бока солнцу. А мы с Енькой сидели и молчали, глядя на синюю воду в стайках мальков у берега. И вдруг молчаливый мой внук сказал:
— Ссиплют.
Я не поняла и спросила:
— Что, Енечка?
— Ссиплют, — повторил он.
— Пить хочешь?
— Ссиплют, — Енька с укором посмотрел на меня, — ссиплют.
— Да скажи ты в конце концов по-человечески, — вмешался Борис, — чего тебе надо?
Енька поднялся на ноги, в глазах стояла слеза, более непонятливых взрослых не было в этом прекрасном мире.
— Карровы трраву ссиплют! — крикнул он изо всех сил и пошел по траве в ту сторону, где Томка рисовала цветы. На другом берегу речки паслись три большие рыжие коровы. Не разрушить всю эту первозданную красоту могло лишь тихое слово «ссиплют».
Тогда я об этом не подумала. А сейчас, сидя с Енькой на тахте, я вдруг вспоминаю: это уже было, когда-то уже было. Текла синяя речка, и бабушка с внуком сидели на ее берегу. Мой двоюродный брат Федька спрашивал у бабушки: кто все это сделал — речку, солнце, человека. Течет речка. Солнце все то же на небе. Только на берегу уже другая бабушка. Я.
На работе у меня нет ни дома, ни внука, ни забот, которые они мне доставляют. На работе я никогда не думаю о них. Как только переступаю порог своего кабинета, полностью переключаюсь на другие заботы, которые, не в пример домашним, не загоняют меня в тупик. Даже Томкин голос, изредка возникающий в телефонной трубке, не сбивает меня, не уводит в сторону. Так и сейчас: я сняла трубку, Томкин голос ликовал, срывался от счастья, а я откликалась совсем в другой тональности. Томка в таких случаях считает, что я зажата, у меня в кабинете люди, идет важное заседание, и мирится с моими однотонными ответами.
— Мама! — кричала Томка. — Платки взяли к продаже в магазин художественного фонда. Там тоже комиссия, тоже художественный совет. Ты представить себе не можешь, с каким фурором они прошли!
— Какие платки?
— Как это «какие»? «Приглашение к чаю».
— Так вот что за исторический день. Это вы тогда с Мариной так славненько придумали? Жаль, Томка. Не знаю чего, но жаль…
Томка какое-то время молчит, потом объясняет:
— Не могла я на них больше смотреть. И эта Матрена… Ты бы видела, как она злорадствовала. Она специально так выпучилась там, на совете, чтобы ее не пропустили.
— И все-таки жаль ее, — снова говорю я.
— Ну, спасибо. Я поднимаюсь в шесть утра. Тащусь на электричке на фабрику…
— Можешь не продолжать. Борька уже член Союза художников. У Еньки нет настоящей бабушки… Сказала бы хоть раз для разнообразия что-нибудь новенькое.
— Замучила ты меня, — говорит Томка и пугается своих слов. — А нельзя ли меня с моим языком засунуть на какую-нибудь полку твоего архива?.. Молчишь? Значит, нельзя. О чем же я еще хотела тебя спросить… Да! Ты не смогла бы сегодня забрать Еньку из детского сада?
— Заберу. Только ты не убегай от него часто. Ты люби его, Томка.
— Я люблю его, — отвечает Томка, — а что иногда убегаю, так это у меня наследственное. Помнишь, как ты от меня убегала?
— Стыдно, — обрываю я ее. — Что-то я не очень далеко от тебя убежала. Что-то мне кажется, что и правнуков своих я буду приводить из детского сада.
В кабинет входит Тася, старший научный сотрудник промышленного отдела довоенного периода.
— Римма Михайловна, можно я на следующей неделе помогу Славской? У нее три новых поступления. И еще пришел запрос из Союза художников, просили поискать фотографию Гаврилова. Мы разыскали эту фотографию. Ее прислал сын Гаврилова Антон Игнатович.
Она кладет на стол фотографию, и я слышу где-то очень далеко ее голос:
— Что с вами?! Мне позвать кого-нибудь? Почему нет в кабинете воды?
Голос ее приближается, я поворачиваю голову, хочу успокоить ее, но еще больше пугаю.
— Значит, мальчика, который плюнул мне на платье, — говорю я, — звали Антоном…
Игнат в упор смотрит на меня с полированной поверхности письменного стола, и некуда деваться от его взгляда.
Енька не очень рад моему появлению.
— А где мама? — спрашивает он.
— У тебя есть еще и папа. И бабушка.
Енька понимает из моего ответа, что и я не в восторге от встречи с ним. Он уже одет. Тапочки и панамка остаются в детском саду, на Еньке красные девчачьи сандалеты и красный берет, из-под которого торчит прямая, как солома, челка.
Я останавливаю у ворот детского сада такси и, махнув рукой на то, что счетчики уже полгода вертятся с удвоенной скоростью, называю улицу.
— Куда мы едем? — спрашивает Енька.
— В магазин.
В магазине художественного фонда он угрюмо смотрит на керамических петухов, выстроившихся на выступе стены на уровне его глаза, и не замечает больше ничего. Это Томкин взгляд, умеющий отгораживаться от всего и видеть только то, что ему надо.