Голливудские триллеры. Детективная трилогия - Рэй Брэдбери
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это все равно ничего не доказывает.
– То, что он бормотал, может послужить доказательством. Но я не могу вспомнить что. Если бы вам удалось вернуть меня назад, чтобы я опять оказался в ливень в этом трамвае и опять услышал его голос, я смог бы теперь узнать его и убийства прекратились бы. Разве вы этого не хотите?
– Факт, хочу. Значит, я вас вот так заворожу, вы проблеете мне, что вы узнали, а я тут же пойду и арестую убийцу – так, что ли? «Пошли, – скажу, – нехороший вы человек! Мой друг-писатель под гипнозом узнал ваш голос, и больше никаких доказательств не требуется. Вот наручники, давайте-ка их защелкнем!»
– Пошли вы к черту! – Я вскочил и со стуком поставил на стол чашку. – Я сам себя загипнотизирую. В конце концов, не так уж это трудно! Самовнушение, и все! Я и так все время сам себя убеждаю.
– Перестаньте. Вы же не знаете, как это делается. Вы не тренировались. Сядьте, ради бога! Найду я вам хорошего гипнотизера. Да! – Крамли как-то странно рассмеялся. – Может, обратитесь к А. Л. Чужаку? Он же практикующий гипнотизер.
– Господи! – содрогнулся я. – Даже не шутите так. Он задушит меня Шопенгауэром, Ницше, «Анатомией меланхолии» Бартона, и я уже никогда не оживу. Нет, Элмо, это должны сделать вы.
– Я должен выставить вас отсюда и лечь в постель.
Он ласково подтолкнул меня к двери.
И настоял, что отвезет домой. По дороге, глядя прямо вперед, в непроглядное будущее, он сказал:
– Не тревожьтесь. Больше ничего такого не случится, малыш.
Но он ошибся.
Конечно, это обнаружилось не сразу.
Я проснулся в шесть утра, вообразив, что снова услышал стрельбу.
Но то просто разрушали пирс: рабочие, как зубные врачи, силились вырвать этот громадный зуб.
«Интересно, – подумал я, – почему разрушители берутся за разрушение в такой ранний час? А что это за ружейные выстрелы? Может, это они так хохочут?»
Я принял душ и выскочил из дому, как раз навстречу стене тумана, которая надвигалась из Японии.
Старики с трамвайной остановки уже были на берегу, опередив меня. Я не видел их с того самого дня, как пропал их друг – мистер Смит, нацарапавший на стене в спальне свою фамилию.
Я смотрел, как они наблюдают за гибелью пирса, и чувствовал, что у них внутри тоже рушатся все основы. Они не двигались, только челюсти ходили ходуном, будто они вот-вот сплюнут жеваный табак. Опущенные вдоль тела руки вздрагивали. Я знал, что и они знают: разрушат пирс – и тут же загрохочут машины, кладущие асфальт, зальют гудроном трамвайные рельсы, заколотят кассу, где продают трамвайные билеты, выметут остатки билетных конфетти. Будь я на их месте, я сегодня же отправился бы в Аризону или куда-нибудь еще, где светит солнце. Но я был на своем месте и на полвека моложе, мои суставы еще не заржавели, а кости не скрипели всякий раз, когда огромные машины наносили сокрушительный удар по пирсу, оставляя после себя пустоту.
Я подошел к старикам и встал между двумя из них, мне хотелось сказать им что-то значительное.
Но я просто глубоко вздохнул.
Этот язык они понимали хорошо.
Услышав мой вздох, они долго ждали.
А потом закивали головами.
– Так! В хорошенькое дельце ты меня опять втравил!
Мой голос, летящий по проводам в Мехико-Сити, был голосом Оливера Гарди[131].
– Олли! – воскликнула Пег голосом Стэна Лорела. – Скорей лети сюда! Спаси меня от мумий в Гуанахуато!
Стэн и Олли. Олли и Стэн. С самого начала мы с Пег называли наш роман «романом Лорела и Гарди», потому что с детства были в них влюблены и здорово навострились подражать их голосам.
– Почему ты ничего не делаешь, чтобы помочь мне? – закричал я, подражая мистеру Гарди.
А Пег в роли Лорела запищала в ответ:
– Ох, Олли… ну, словом… Кажется… я…
И вслед за этим наступила тишина. Мы только вздыхали с отчаянием, и наши вздохи, наша жажда встречи, наша любовная печаль проносились в Мехико и обратно. Миля за милей и доллар за долларом, а доллары-то платила Пег.
– Нет, Стэн, тебе это не по карману, – вздохнул я наконец, – и у меня уже начинает побаливать там, куда аспирин не попадает. Стэн, милый мой Стэнли, пока!
– Олли! – всхлипнула Пег. – Дорогой мой Олли. Пока!
Как я уже сказал…
Крамли ошибся.
Ровно в одну минуту двенадцатого я услышал, как у моего дома затормозил похоронный автомобиль.
Я не спал и по мягкому шороху, с каким машина остановилась у дверей, понял, что это лимузин Констанции Раттиган – он тихонько жужжал, ожидая, когда я отзовусь.
Не задавая ни Богу, ни кому другому никаких вопросов, я вскочил и машинально оделся, не замечая, что натягиваю на себя. Тем не менее я почему-то надел темные брюки, черную рубашку и старую синюю куртку. Только в Китае ходят на похороны в белом.
Целую минуту я стоял, сжимая ручку двери, – не мог собраться с духом, чтобы повернуть ее и выйти из дому. Подойдя к лимузину, я сел не на заднее сиденье, а на переднее, рядом с Констанцией, которая, не поворачивая головы, смотрела прямо перед собой на белые и холодные волны прибоя.
По ее щекам текли слезы. Не проронив ни слова, она медленно тронулась с места. Скоро мы уже были на середине Венецианского бульвара.
Я боялся задавать вопросы, страшась услышать ответ.
Примерно на полпути Констанция проговорила:
– Меня охватило предчувствие.
Больше она ничего не прибавила. Я понял, что она никому не звонила. Просто едет проверить свое предчувствие.
Как потом выяснилось, если бы даже она и позвонила кому-нибудь, было бы уже поздно.
В половине двенадцатого мы подъехали к дому Фанни.
Мы не выходили из лимузина, по щекам Констанции катились слезы, и, по-прежнему глядя перед собой, она сказала:
– Господи, у меня такое ощущение, будто во мне весу пять пудов, двинуться не могу.
Но в конце концов двинуться все же пришлось.
Когда мы уже поднялись до середины лестницы, Констанция вдруг упала на колени, зажмурилась, перекрестилась и прорыдала:
– О Господи, Господи, сделай так, чтобы Фанни была жива, сделай, Господи!
Я помог ей, опьяневшей от горя, подняться наверх.
На площадке второго этажа нас встретила темнота и сильный, словно засасывающий, сквозняк. Где-то за тысячу миль, на другом конце ночи, в северном крыле этого дома, кто-то открыл и закрыл дверь. Вышел подышать воздухом или спасался бегством? Одна тень переплеталась с другой. Минуту спустя до нас долетел пушечный выстрел захлопнувшейся двери. Констанция пошатнулась на своих каблуках, я схватил ее за руку и потащил за собой.
Мы двигались сквозь непогоду, и вокруг становилось все холоднее, все влажнее, все темнее. Я пустился бегом, не своим голосом бормоча заклинания, пытаясь спасти Фанни.
«Все в порядке, она у себя в комнате, – твердил я мысленно магические формулы, – она у себя вместе со своими пластинками, портретами Карузо, гороскопами, майонезными банками, со своим пением…»
Она действительно была у себя.
Дверь ее комнаты висела на петлях.
Фанни лежала на спине, прямо на линолеуме, посреди комнаты.
– Фанни! – закричали мы в один голос.
«Вставай! – просилось у нас на язык. – Тебе нельзя лежать на спине, ты задохнешься! Ты тридцать лет не лежала в кровати. Ты можешь спать только сидя. Вставай, Фанни!»
Но она не шевелилась. Она ничего не говорила. Она не пела.
И даже не дышала.
Мы опустились подле нее на колени, взывая к ней шепотом, молясь про себя. Мы стояли возле нее на коленях, будто два кающихся грешника, будто молящиеся паломники, мы тянули к ней руки, будто целители, словно это могло что-то изменить. Словно своим прикосновением мы могли вернуть ей жизнь.
Но Фанни лежала, устремив глаза в потолок, точно хотела сказать: «Откуда здесь взялся потолок? И почему я молчу?»
Все было очень просто и очень страшно. Не то Фанни сама упала, не то ее толкнули, но встать она не смогла. Она лежала здесь одна среди ночи, пока не задохнулась от собственной тяжести. Не нужно было особых усилий, чтобы удержать ее в этом положении, не дать ей повернуться. Не надо было ни душить, ни наваливаться на нее. Никакого насилия не требовалось. Нужно было только постоять над ней и убедиться, что она не может перевернуться, опереться на что-нибудь и подняться. Достаточно было понаблюдать за ней минуту-другую, пока она наконец совсем не затихла, а глаза не остекленели.
«Фанни! Ох, Фанни, – стонал я. – Фанни, – оплакивал я ее, – что же ты с собой сделала?»
И вдруг я различил едва слышный шепоток.
У меня дернулась голова. Я выкатил глаза.
Диск потрепанного патефона все еще вращался медленно, очень медленно. Но все-таки вращался. А значит, всего пять минут назад она завела патефон, поставила пластинку и…
Ответила на стук, открыла дверь в темноту.
Диск вращался. Но пластинки под иголкой не было. «Тоска» исчезла.
Я прищурился и вдруг…
Быстро простучали каблуки.
Констанция вскочила и, задыхаясь, побежала к двери на балкон, выходивший на заваленный мусором пустырь, на Банкер-Хилл и на бильярдную, откуда всю ночь доносились раскаты хохота. Не успел я схватить Констанцию, как она дернула дверь и бросилась к балконным перилам.