Се, творю - Вячеслав Рыбаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ребенок познания встал на ноги и побежал.
Четыре часа мыш маялся, безжалостно стиснутый буквально в метре от горки мелко нарезанных благоуханных ломтиков своего любимого сыра; финишная точка перехода была сориентирована как раз на верхний ломтик. Поначалу мыш лежал довольно спокойно, потом начал принюхиваться все более возбужденно, и усишки его то и дело высовывались наружу сквозь прутья клетки; в конце концов он весь извертелся и изошел на требовательный, негодующий писк: вы, мол, что, демоны, последнее разумение потеряли? меня же надо кормить, я есть хочу! Зато когда Журанков уронил свое сакраментальное “Старт”, казалось, еще и лазеры не успели погаснуть, а мыш уже всем пузом шлепнулся прямо на кучку вожделенных ломтиков и далеко не сразу сообразил, какое счастье ему привалило. Зато уж когда сообразил… Оттаскивать его пришлось, точно бульдога.
Девять часов подруга первопроходца томилась в той же фиксирующей клетке, регулярно кормимая и поимая Вовкой; она не испытывала никаких физических неудобств, кроме, разумеется, практически полной неподвижности – но еще и скуки, и отлучения от дома, где муж, для разнообразия оставленный экспериментаторами на сей раз в покое, без бдительного женского ока, конечно же, невесть чем занимался и мог натворить страшно сказать каких глупостей. На протяжении почти всего этого времени сам Журанков, как это бывало достаточно часто, пропадал там, где, по общему мнению, шла основная, по-настоящему важная работа: там чертили чертежники, там монтировали монтажники, там рассчитывали и моделировали конструкторы; там готовили многострадальный проект орбитального самолета – пусть уже и без надежды реализовать его самим, но с постоянно подпитываемой руководством надеждой по сходной цене передать его, когда придет пора, Космическому агентству. В лабораторном зале Вовка в очередной раз остался один – впервые так надолго. Поначалу он вообще напоминал себе здесь дрессированного шимпанзе: кнопки нажимать, загружать программы… Постепенно он осваивался, обучался, учился понимать и соображать (отец, конечно, срывался объяснять и помогать по первой же просьбе), и вот теперь, время от времени поднося яства и напитки уныло млеющей в фиксаторе миниатюрной пушистой даме, он занимался тем, что пытался опыта ради просчитать параметры вспышки перехода в пункт командования воздушно-космической обороны Америки – штаб-квартиру НОРАД в глубине горы Шайенн. В принципе это было не более сложно, чем сделать расчеты на перенос мыша поближе к сыру.
– Ну, что наша бедняжка? – первым делом спросил отец, входя.
– Скучает, – ответил Вовка голосом артиста Дмитриева из “Приключений принца Флоризеля”.
– Отлично, – плотоядно, точно матерый садист, отозвался Журанков и вплотную подошел к заключенной в недра нуль-кабины мышке.
Мышь, завидев человека поблизости, принялась всячески давать ему понять, что ей тут вконец осточертело и пора бы рослым самодурам и совесть знать.
– Кормил-поил нормально?
– А что, по лужице и кучке не видно? – спросил Вовка.
Журанков засмеялся.
– Пожалуй, видно. Тогда будем считать, что на данный момент ее потребности – чисто духовного порядка.
Писк из фиксатора недвусмысленно дал ему понять, что мышь, в отличие от людей, не дура и резкой границы между материальным и духовным не проводит. Несколько мгновений Журанков нежно смотрел, как она бьется, а потом отступил на два шага и произнес обыденно:
– Ну, чего? Ты готов? Старт…
Лазеры едва уловимо плеснули тусклым светом. Супруги воссоединились.
Журанков и Вовка торопливо сбежались у их просторной обители. Надо было видеть, как после первого ошеломления два маленьких симпатичных зверька бросились один к другому – что называется, друг другу на шею. Их нежности можно было позавидовать. Вырвавшаяся из заключения мышка просто цвела. Конечно, для нее оставалось непонятным, каким именно образом ей удалось освободиться, но это уже и неважно было: от верзил можно ожидать любого фокуса и разбираться с их выходками – только зря время терять. Гораздо больше ее занимало и радовало то, что даже при столь внезапном возвращении из командировки ни в чем предосудительном мужа уличить ей не довелось. И, стало быть, помимо того, что она и сама соскучилась, он явно заслуживал награды.
Журанков и Вовка стояли рядом, наблюдали, как их мышки обнюхиваются и милуются, улыбались и думали об одном и том же. О том, что не сегодня-завтра кому-то из них двоих предстоит встать под луч. И Вовка сильно подозревал, что первой пробы отец ему не уступит.
5
Только полный обалдуй, думала она, мог сморозить такую глупость: все счастливые семьи счастливы одинаково, а вот несчастные несчастны по-разному. Да нет, обалдуй – мягко сказано; это психика невольно подлизывается к классику, вот и прячет возмущение в слова побезобидней. Тут бы выразиться крепче. Ведь какую мерзость, получается, человек носил в себе. Потому тем и кончил, чем кончил. На самом-то деле наоборот, все несчастные несчастны одинаково: пьянка, бабы, мания величия или комплекс неполноценности. Вот и все разнообразие. Причем что мания, что комплекс вымещаются на самых близких совершенно одинаковыми безудержными требованиями, бесконечными обвинениями и бесцеремонными скандалами. Ах, ты на коленях стоять не хочешь передо мной? Значит, никакого ко мне уважения у тебя нет, никакого сострадания к моей тяжкой многотрудной судьбе? Гнусная эгоистичная тварь!
А вот счастье… Чтобы его сработать, нужно столько обоюдного понимания, доброты и мудрости, столько тончайшего и точнейшего двойного маневрирования, столько каждодневных компромиссов, равно приемлемых для обоих, обоих лелеющих и взращивающих, причем только этих конкретных обоих, для любой другой пары они показались бы, конечно, либо капитуляцией мужа, либо унижением жены…
Да чтобы сотворить одну-единственную счастливую семью – надо столько творчества, сколько и не снилось никакому колоброду и никакой потаскухе, даже если они хоть десять, хоть пятьдесят семей сумели развалить и устроить тысячу якобы непременно свойственных творческой личности дебошей, после каждого начеркав поэму или симфонию.
Несчастные семьи отштампованы, как поллитровки, а вот каждая счастливая – неповторима, словно королевский бриллиант.
Эти мысли стали посещать ее не так давно. Прежде она не очень-то задумывалась над подобными вещами, и, во всяком случае, столь кухонный взгляд на человеческие отношения не был ей свойствен; скажи все это при ней кто-то пару лет назад – она сама подняла бы его на смех и назвала худыми словами. Но что-то менялось. Возраст брал свое, быть может. Стыдно сказать – стала превращаться во что-то вроде простой деревенской бабы, все бы ей коровку доить, все бы у печи стоять да мужу пышки печь… Это накатило постепенно, она сама не заметила когда. Даже первые месяцы с Журанковым горели в сердце еще по старинке: не как долгожданное и хоть не каждому выпадающее, но нужное каждому теплое надежное гнездо, якорь в бурях, твердыня на болоте, а как острая, острей некуда, приправа к ее обычной яркой и – отчасти поневоле – сумбурной жизни. Я, такая молодая, красивая, блестящая, чувственная, с таким богатым внутренним миром, – рабыня и подстилка измочаленному одинокому неумехе; ух, я какая! Это подхлестывало. Когда она после нескольких дней или даже целой недели, проведенных у Журанкова в “Полудне”, вновь влетала в конвульсивно творческую, перенапряженную до монотонности столичную круговерть, то исступленное саморастворение, с каким она опекала и нежила своего младенца-владыку, оборачивалось столь хлесткой, бессердечной к окружающим уверенностью в себе и своем праве во всем быть первой, что ей и самой казалось: короткая тамошняя жертвенность точно свежим энерджайзером перезаряжает ее для здешней потасовки. “А он все работает, работает, работает!” Главным достоинством состояния единственной опоры человека, который свалился с луны и теперь, весь в немеркнущих синяках, мается жизнью на чужбине, было для нее то, что состояние это не длится долго.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});