Викинг - Эфраим Севела
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сигита не выпускала из рук букет, купленный в аэропорту, то и дело нюхала цветы, как бы не в силах поверить, что в это время года, когда везде зима, можно держать в руках такую прелесть, и вид у нее был беспечно-счастливый, без какого-либо следа усталости после такой нелегкой ночи. Правда, в самолете, разместившись в кресле рядом с Альгисом, она скоро уснула, прислонившись головой к его плечу, и даже не проснулась в Харькове при посадке, когда менялись пассажиры, и в салоне было шумно от их голосов. А он не спал. Думал, прикидывал, как устроиться им в Крыму, подальше от любопытных глаз. И вспомнил, нашел такое место.
Года два назад его привела туда одна из его пассий, каунасская разбитная и многоопытная львица, жена какого-то партийного туза, случайно встреченная им на набережной в Ялте. Она отдыхала без мужа в партийном санатории, а он, как обычно, проводил раннюю весну в Доме творчества писателей. Он прежде ее не знал, возможно и сталкивались где-то на приемах, как она его уверяла, но он не мог вспомнить. Это не помешало ей, породистой и избалованной женщине, скучавшей среди партийных сухарей и их примитивных жен в своем санатории, отгороженном, как крепость, высоким забором от остального мира, ухватиться за него, как за якорь спасения и придать роману бурный, ошеломляющий темп. В тот же вечер она предложила ему скрыться из Ялты на несколько дней, чтоб не попадаться на глаза знакомым, и уже затемно привела его одной только ей ведомой дорогой к маленькому неказистому домику с плоской татарской крышей, сложенному из неровного дикого камня и обмазанному глиной. Домик одиноко торчал высоко на скале над морем. Позади начинались горы со старыми, шумящими по ночам, соснами, а впереди вилась круто вниз среди обломков камня, поросшего дроком, узкая тропинка, и она выводила к берегу; заваленному камнями и потому безлюдному. Здесь не было пляжа. Сюда не вела ни одна дорога. Прибой плескался и нежился среди мшистых зеленоватых камней, пучеглазые крабы без опаски грелись на их теплых боках, и только по приглушенным расстоянием визгам и воплям слева и справа угадывалась близость курортных пляжей.
Здесь провели они два дня и две ночи, изолированные от всего мира. если не принимать во внимание хозяев дома, которых они попросту не замечали, уплатив за ночлег и нехитрый обед вперед и не торгуясь. Как и все это место, диковатое и девственное, под боком у шумных курортов, так и хозяева домика, приютившие их оказались супружеской парой, настолько необычной и странной, что Альгис часто возвращался в памяти к ним.
Их звали Тася и Тимофей. Фамилия — Савченко, украинская. Обоим было за сорок. Детей не имели, жили бедно, вдали от людей, на скале, куда надо было с одышкой круто взбираться метров двести. Возможно, потому никто к ним не ходил в гости, а сами они спускались вниз только по крайней нужде — купить чего-нибудь в магазине или порыбачить на камнях. Он нигде не работал, ковырялся в крохотном огородике с тремя грядками позади домика, таскал в ведрах воду для полива из родника, бившего тонкой и очень холодной струйкой из трещины ниже жилья — туда вели двадцать выдолбленных в камне ступеней.
Таси весь день дома не было. Она рано уходила вниз, в самую Ореанду, где работала в гардеробе санатория и возвращалась на закате, волоча по крутой тропинке плетеную корзину и ведро с остатками обедов и ужинов, бесплатно достававшихся ей в санаторной столовой. Поднималась она долго, по многу раз отдыхая на крутом подъеме, и с середины тропинки громко звала Тимофея спуститься к ней и помочь.
Тася была инвалид, без правой ноги, которую ей заменял неуклюжий, угловатый протез, затянутый в плотный, телесного цвета чулок и обутый в туфлю без каблука. Потому в любую жару и вторая, здоровая нога тоже была в чулке.
Она осталась инвалидом с войны. Служила, как и многие девушки, на десантном корабле в Новороссийске, потеряла ногу при высадке здесь, на крымском берегу, летом 1944-го года, когда уже близился конец войны. Долго валялась в госпитале в Ялте, даже хотела руки на себя наложить в день Победы под ликующий фейерверк ракет, под слезы и радость обнимающихся вокруг людей. Кому, она нужна после такая? Родных никого в живых, нет дома, нет уголка на земле, где изувеченную ждали бы и были согласны приютить. И, наверно, бросилась бы в море, чтоб кончить все и людям глаза не мозолить, если б не Тимофей.
Тимофей тоже был военным моряком и лежал с ней в одном госпитале. Он был абсолютно здоров, без единой царапины, крепкий и довольно заметный парень, днями безучастно сидевший на веранде госпиталя лицом к морю, слушая шум волн. Сидел один, ни с кем не общался и все слушал, слушал, будто ждал услышать с моря что-то очень важное для себя.
Тимофей был слеп на оба глаза. Слеп безнадежно. Глаза вытекли и веки запали, слипшись красноватыми рубцами. А на щеках и лбу остались зеленые веснушки — отметины въевшегося пороха.
Ему тоже некуда было ехать. И они поженились. Здесь же, в госпитале. Свадьбу справили им за казенный счет. Начальство не поскупилось на водку и закуску, дым стоял коромыслом по всем палатам, так как многие гости были лежачими и им водку давали в кровать. Да и за столом, как потом вспоминала Тася, на каждых двоих было три ноги, а рук — и того меньше.
Тася была так счастлива, что и не вспомнила подумать тогда о жилье. В Крыму, да и в той же Ялте, пустых домов было полно. Татар выселили из Крыма в Сибирь, и их дома забирали все, кто понаехал сюда.
Они с Тимофеем жили сначала в госпитале, там и кормились за казенный счет, а когда госпиталь закрыли, снова он стал санаторием, как и до войны, стали искать они себе крышу и лучше вот этой, на самой скале, ничего не наши.
И остались они тут, закинутые под самое небо, далеко от людей, и жили на скудные пенсии, что им полагались как инвалидам войны, да на тасино жалованье в санатории. Даже на дачниках, каких в сезон здесь пруд пруди и люди кругом на них крепко наживались, им не удавалось заработать. Кто полезет в такую дыру, карабкаться двести метров вверх по неудобной каменной тропинке? И если кто просился приютить на пару дней, таких сумасшедших было мало, Тася и Тимофей несказанно радовались. Ведь им перепадали кое-какие деньги. Но главное было не в этом. Слепому Тимофею такие жильцы торчали из воды, оно пенилось кружевами, сильнее подчеркивая синеву своей глади. И никого кругом. Камни, деревья, уцепившиеся за них корнями, и море.
Ничего здесь не изменилось с тех пор, как Альгис некогда впервые обнаружил это место. И даже хозяин, слепой Тимофей, на лай собаки торопливо поднявшийся снизу от родника с двумя ведрами на коромысле, был в той же застиранной и полинявшей морской полосатой тельняшке, туго натянутой на мускулистые плечи, и брезентовых штанах на том же ремне с начищенной до блеска медной пряжкой с большим якорем.
Альгиса он узнал по голосу, будто вчера это было, и двигая белесыми бровями над запавшими веками, словно силясь их открыть и разглядеть гостя, он улыбался широко и радушно, открывая щербатые, но крепкие зубы, прокуренные до желтизны.
— Как же, как же. Помню, — певуче, как и все украинцы, протянул он. — Из Литвы. Стишки пишете.
И хоть Сигита ни единым звуком не выдала себя, он повернул к ней лицо с зелеными оспинами от въевшегося в кожу пороха.
— Здравствуйте. И вас помню.
— Нет, Тимофей, — поспешно сказал Альгис. — Это — моя дочь. Школьница.
— Чую, молоденькая, — протянул ей руку Тимофей. — Значит, на Черное море приехала? Погреться? У вас там, на Балтийском, еще холодно.
— Она не говорит по-русски, — вступился Альгис, видя, как растерялась Сигита.
— Значит, только по-своему? Не беда. Мы с ней бычков пойдем в море ловить. Пойдешь? А там какой разговор? Там надо тихо. Долго у нас поживете?
— Долго. До лета.
— О цэ дило! — обрадовался Тимофей. — Будет с кем побалакать. А то я скоро стану и слепой и немой. Полный инвалид.
Он рассмеялся и повел их в хату. Из двух комнатушек им уступил дальнюю, оставив себе проходную, и стал шумно и радостно хлопотать, переставляя мебель, перетаскивая железные, на сетках, койки и отказываясь от их помощи, безошибочно ориентируясь сам. Быстро и ловко сварил на мазаной печурке во дворе перед домом кулеш в черном задымленном чугуне, накормил их с дороги, а с Альгисом распил привезенную им бутылку коньяка. Пили из граненых стаканов. Тимофей опрокидывал в рот коньяк, как водку, не закусывал, а только причмокивал губами от наслаждения.
— О цэ гарно! Такого давно не пробовал! Армянский, говоришь, коньяк? Ого! Армяне толк понимают. Умеют жить.
В домике было бедно, но чисто. От побеленных известкой неровных стен веяло прохладой. Вышитые Тасей полотняные занавески пузырились на раскрытых окошках. Над койками висели коврики, тоже тасиной работы, вышитые крестиком с лебедями на пруду, казаком и дивчиной у плетня и серпом месяца среди белых, как гребешки волн, облаков.