Волчья шкура - Ганс Леберт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этот миг потухли последние краски. Серый вал ночи, мало-помалу выраставший на востоке, рассыпавшись, затопил всю округу. На далеких вершинах, в далеких лесах, как змея, зашипел ночной ветер.
— Ну что ж! — сказал матрос. Он снял кувшин с желоба и пошел было к дому. Человек-зебра стоял поперек дороги, трепещущий сгусток мрака, и ничего у него не было, кроме этого животного взгляда, который, казалось, пронизывал весь мир своей печалью.
— Ты должен знать, какую игру затеял, — сказал матрос.
Человек-зебра тяжело дышал, как затравленный.
— Или не знаешь? — добавил он.
— Я голоден! — простонал человек-зебра. Это прозвучало, как полузадушенный рык, как рев, донесшийся из пустыни, где не ступала нога человека, первобытно, не по-людски.
— Ну, пойдем! — сказал матрос. Он прошел мимо него в дом, человек-зебра последовал за ним, волоча непослушные ноги.
Тут было тепло, был запах печки, запах надежной укрытости и темень, плотная, как земля.
Матрос поставил кувшин в сенях, ощупью пробрался в комнату, закрыл ставни да еще задвинул занавеси, после чего наконец зажег лампу и с любопытством поглядел на гостя.
Человек-зебра стоял возле двери, готовый в любую минуту обратиться в бегство. Роста он был среднего, сложения тщедушного и выглядел старше, чем мог быть на самом деле. Он дрожал всем телом, возможно от холода, возможно от страха, а может быть, оттого, что вконец изнемог. Полосатая одежда арестанта, затвердевшая от облепившей ее глины, болталась на нем и сухо потрескивала — как дубовая листва зимой.
— Неделю уже я одним голодом живу, — с трудом проговорил он. И посмотрел прямо в глаза матросу. Мертвенная бледность его лица под густой щетиной мерцала, как внутренняя сторона раковины.
— Да, — сказал матрос, — человек так скоро не умирает, некоторое время можно и одним голодом прожить — к сожалению. — Он снял бушлат и повесил его на крюк. — На всякий случай задвинем-ка засов на двери, — добавил он. Пошел в сени и прочно запер ее. — Великое дело — надежность, — сказал он при этом. Сквозной ветер пронесся сквозь щели, как вспугнутая крыса. Он взглянул на дверь, а потом на пришельца. — Жаль, — заметил он, — что ты мне не доверяешь. — Неприятное чувство щекотало его, как подымающаяся тошнота. Он взял кувшин и поставил его возле печки, — Ты боишься? — спросил матрос через плечо.
— Сам не знаю, — ответил другой. Он все еще трясся, и воздух в комнате, казалось, трясся вместе с ним, как недвижные лужи в болоте, когда мимо проезжает охота.
Матрос подошел к нему поближе.
— Бояться тебе нечего, — сказал он. — Ни за то ни за другое платить не надо. Снимай свои грязные башмаки и садись к плите! И не пялься так на меня. Умирающие косули действуют мне на нервы.
Гость медленно подошел, сел на стул, с трудом стащил с себя башмаки и вытянул босые ноги — поближе к огню.
Матрос смотрел на него, силясь подавить отвращение, которое, как кошачьи волосы, налипшие на нёбо, казалось, вот-вот выворотит ему все внутренности.
— Мы вместе поужинаем, — сказал он, — а потом я дам тебе носки, подштанники и старую куртку. — Он открыл шкаф и достал съестные припасы.
— Бог ты мой, — вырвалось у пришельца, — мне все кажется, что это во сне. Дом, плита, огонь, и я подле него… — Сам, точно угасший, он не сводил глаз с пламени, что впотьмах пробуждает мечты.
Матрос, не глядя на него:
— Тебе не только кажется, так оно и есть. Ты ведь уже умер. Или ты не веришь, что это так?
— Ни во что я больше не верю, — отвечал сидевший у огня, — ни во что. — Он растопырил пальцы на ногах, они мерцали под грязевым орнаментом, как увядшие лепестки.
Матрос в это время отрезал ломти хлеба и намазывал их маслом. Он сказал:
— Вот именно. Кто ни во что больше не верит, тот мертв. Разве я не прав? — Он повернулся к гостю, с ножом, как с саблей, в правой руке. — Как ты думаешь, почему я здесь с тобой вожусь? Из любви к ближнему?
— Не знаю, — простонал тот.
— Я тоже не знаю, — отвечал матрос. — Наверно, потому, что мне скучно. — Он покачал головой. — Нет, я до вас не охотник. По мне — пропадите вы все пропадом. Вот настолечко (он показал пальцами), вот настолечко нет у меня к вам сострадания. И пожалуйста, ничего мне не говори! Я знаю, в ваших безобразиях всегда виноват кто-то другой: судьба, звезды, господь бог… Вы — жертва. Но ты, — сказал он и ножом показал на него, — ты не из тех. Ты ведь уже умер, ты больше не человек. Вот видишь, и за это… (он усмехнулся) получишь куртку и сверх того хороший ужин: шпиг, копченое мясо, хлеб…
Гость ничего ему не отвечал. (Да и что было отвечать?) Молчаливый и недвижный как мертвец, он сидел у плиты, и только пальцы на его ногах шевелились, словно они ничего общего с ним не имели. Матрос нарезал копченое мясо и куски положил на тарелку. Потом налил молока в глиняный сосуд, на мгновение ему показалось, что его надо поставить на пол, как молоко для приблудившейся кошки. Он сказал:
— Мне молоко носит маленькая такая девочка. Ты не думай, что она проболтается. Ей и в голову не придет! Не знаю уж, дурочка она или просто забитая. Скоро она получит от меня окарину. Мне это важно. Может, когда-нибудь она вздумает подуть в нее и хоть таким образом с ее губ сорвутся какие-то звуки.
— Виноват в том, — заговорил человек-зебра (заговорил неожиданно, при этом, как загипнотизированный, невидящим взглядом уставясь вдаль)… виноват в том, что я здесь, запах прелых листьев. (Матрос встрепенулся.) Я знаю, вы этого понять не можете. Никто не может, но это так, виноват в моем несчастье запах прелых листьев. Видите ли, я это понял, потому что вдруг перестал понимать все остальное. Это носилось в воздухе, и я это вдыхал… годами, у меня нос был забит запахом прелых листьев. Этот запах для всех пропитывает воздух, но никто его не слышит. Вы, конечно, меня не понимаете. Потому, что вы еще человек. У людей мозг большой, а носы никуда не годятся. Вы никогда не сидели в тюрьме? Ну, ясно — нет. Простите за глупый вопрос. Я просто так спросил. Многие сидят в тюрьме и даже этого не замечают. В тюрьме не хуже, чем в любом другом месте. Но что я хотел сказать? Ах, да! Леса, дождь, земля… Когда ты так долго один, когда ты забился в чащу, как зверь, и нет для тебя больше дороги, которая ведет к людям, тогда, видите ли, вот что выходит: ты начинаешь думать, и вдруг тебе уясняются связи. История с этим запахом, к примеру. Мне совсем неплохо жилось в тюрьме. И окно там было чуть ли не под потолком, и решетка крепкая. Но запах листьев все равно проникал из лесу в мою камеру. А по ночам, когда все храпели, я слышал, как дождь поет за окном. Слышал, как он идет по холмам и по свекловичному полю. Воздух, веявший в окно, был влажный, как молодая женщина. Он насквозь пропах мокрой землей, небом, которому нет конца, облаками и ветром… — Человек-зебра тяжело и громко перевел дыхание. — Вот я и убежал, — закончил он.
— Садись есть, — сказал матрос. Сам он уже сидел, опершись локтями о столешницу, и все еще, точно саблю, держал в руках нож.
Человек-зебра поднялся, как на шарнирах, и затопал по комнате. Под его босыми ногами скрипели и прогибались половицы.
— Иду. — И он пошел, с каждым шагом все ближе пригибаясь к земле, казалось, это издыхающий зверь заползает в логово, а оно становится все уже и уже. Наконец он сел, прижал руки к телу, как бы стараясь стать еще тоньше, и больше уже не шевельнулся. От его одежды исходили подводные доисторические запахи леса, в то время как великая печаль, печаль всего сущего, лившаяся, словно дождь, из его опущенных глаз, затопляла стол. Он сказал:
— Убежал и скрылся в чащобе. И вечно этот запах в носу, как железное кольцо у дрессированного медведя. (Нельзя сказать, что он при этом смотрел на кушанья, скорее, казалось, что он их еще не видит.)
— Очень странно, — продолжал он, — ночь вся в дожде, но совсем не холодная. Или я был так возбужден, что не ощущал холода? Я бежал по вспаханной земле, а чувство у меня было такое, словно я нахожусь в гигантской материнской утробе, которая со всех сторон окружила меня своей влажностью, своим теплом и мраком. Когда я добрался до леса и пошел меж деревьев, когда я окунулся в дождливую чащу и гибкие ветви, коснувшись меня, как вода, сомкнулись надо мною, как вода над утопающим, я почувствовал, что я укрыт, принят, словно я был уже мертв: я перестал быть человеком.
— А потом?
— Потом настало другое, настала пора голода, а за нею безразличие леса и холод; а потом — ужас.
— Зима, — сказал матрос.
— Нет, ужас, — ответил человек-зебра. — Деревья! Одни только деревья!
За окном выл ветер. Ударился об угол дома. Видно, задул сильнее. В трубе он кричал человеческим голосом и вдруг так прижал северное окно, что оно затрещало.
Оба прислушались. Уже склонив головы над копченым мясом, они внезапно перестали есть и прислушались, словно их кто-то позвал. Потом взглянули друг на друга поверх стола и еды. Взгляды их соприкоснулись — так нечаянно сталкиваются руки, что-то нашаривавшие впотьмах: застывший взгляд моряка и темный смятенный взгляд животного. Соприкоснулись на две-три секунды, но этого отрезка времени, в котором ничего более не случилось, было достаточно матросу, чтобы осознать собственное несчастье, осознать, что и он попал в ловушку. В широко раскрытых глазах человека-зебры, устремленных на него, но уже обреченных смотреть в безбрежное и безвыходное, он прочитал тот же страх, что владел им.