Поэма Гоголя "Мертвые души" - Елена Смирнова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гоголь, без сомнения, преувеличивал возможности слова. Так, он считал, что «Одиссея» в переводе Жуковского сможет преобразовать все основы современной ему русской жизни и вернет ее к патриархальной чистоте нравов; он утверждал в статье «Карамзин», что слова правды не сможет запретить никакая цензура. Судьба его собственной книги показала, что он заблуждался. Но помимо просветительских преувеличений и даже просто ошибочных заявлений (например, расшифровка пушкинского заголовка «К Н***» как обращения к Николаю I) мы найдем в его статьях такие вдохновенные строки об общественном долге писателя, о воспитательном значении классического наследия, о том, что распорядителем в деле искусства должен быть «главный мастер того мастерства», а не «приклеиш» чиновник, которые не только не устарели за 140 лет, но, надо думать, никогда не потеряют своего значения.
«Очень меня заняла последнее время еще Гоголя переписка с друзьями, – читаем в письме Льва Толстого П. И. Бирюкову от 5 октября 1887 г. – Какая удивительная вещь! За 40 лет сказано, и прекрасно сказано, то, чем должна быть литература. Пошлые люди не поняли, и 40 лет лежит под спудом наш Паскаль. Я думал даже напечатать в Посреднике выбранные места из переписки».[147]
Прежде чем перейти к отражению в гоголевской книге главных социальных и политических проблем эпохи (впрочем, у него они неизменно превращаются в проблемы моральные), остановимся еще на одной статье чисто «воспитательного» характера, которая продолжает в себе одну из тем первого тома «Мертвых душ», переходящую затем и во второй. Это статья «Женщина в свете». Здесь вновь говорится о том облагораживающем воздействии женской красоты, которое в первом томе поэмы демонстрировал эпизод встречи Чичикова с губернаторской дочкой. «Бог недаром повелел иным из женщин быть красавицами; недаром определено, чтобы всех равно поражала красота, – даже и таких, которые ко всему бесчувственны и ни к чему неспособны», – так варьируется здесь приводившийся ранее черновой текст поэмы. А дальше идут строки, которые перекликаются с окончательной редакцией эпизода на балу и комментируют его: «Знаете ли, что мне признавались наиразвратнейшие из нашей молодежи, что перед вами ничто дурное не приходило им в голову, что они не отваживаются сказать в вашем присутствии не только двусмысленного слова <…> но даже просто никакого слова <…> Вот уже одно влияние, которое совершается без вашего ведома от одного вашего присутствия! Кто не смеет себе позволить при вас дурной мысли, тот уже ее стыдится; а такое обращенье на самого себя, хотя бы даже и мгновенное, есть уже первый шаг человека к тому, чтобы быть лучше» (VIII, 226).
В конце статьи звучит также уже знакомый нам мотив «воспоминаний души»: «Вносите в свет те же самые простодушные ваши рассказы <…> когда так и сияет всякое простое слово вашей речи, а душе всякого, кто вас ни слушает, кажется, как будто бы она лепечет с ангелами о каком-то небесном младенчестве человека» (VIII, 228).
Таким образом, пока мысль Гоголя в его книге не выходит из сферы искусства, воспитания, человеческой психологии, она с вполне понятными оговорками всегда является живой, развивающейся, художественно плодотворной. Поражение писатель терпит там, где он обращается к проблемам государственного устройства, классовых отношений (говоря современным языком), – словом, практической организации общественной жизни.
Преобразовательские замыслы Гоголя и в этой области базировались на чисто воспитательной основе. Его позиция была обусловлена убеждением, что те отрицательные явления в жизни общества, против которых он выступал, в свою очередь, имели чисто идеологические причины. Вникнем в ход гоголевских рассуждений. «Все до единого теперь видят, – сказано в «Выбранных местах», – что множество дел, злоупотреблений и всяких кляуз произошло именно оттого, что европейские философы-законодатели стали заранее определять все возможные случаи уклонений, до малейших подробностей, и тем открыли всякому, даже благородному и доброму, пути к бесконечным и несправедливейшим тяжбам, которые затевать он прежде почел бы бесчестнейшим делом…» (VIII, 363). В набросках ко второму тому «Мертвых душ» есть еще одна очень характерная фраза: «О, да будет проклят, кто научил людей покинуть простоту для просвещенья» (VII, 382). Или: «Помещики, они позабыли свою обязанность» (VII, 273).
Итак, философы открыли пути к тяжбам, кто-то научил, помещики позабыли. Но в таком случае, конечно, можно и переучить заблуждающихся, и напомнить забывшим. Для современного читателя это звучит наивно до неправдоподобия, но не следует забывать об исторической дистанции, отделяющей нас от гоголевской эпохи. Современником Гоголя был английский философ Томас Карлейль, который полагал, что развитие человечества обусловлено деятельностью отдельных выдающихся личностей, гениев. Портрет такой личности Карлейль рисует в красках, которые читателю настоящей книги покажутся поразительно знакомыми.
«Жизнь великого человека, – пишет философ, – не веселый танец, а битва и поход, борьба с властелинами и целыми царствами. Его жизнь не праздная прогулка <…> а серьезное паломничество <…> Он странствует среди людей; он любит их неизъяснимой, нежной любовью, смешанной с состраданием, любовью, какой они его в ответ любить не могут, но душа его живет в одиночестве, в далеких областях творения <…> Гений – „вдохновенный дар божий“. Это бытие бога, ясно выраженное в человеке. Более или менее скрытое в других людях, оно в этом человеке заметно яснее, чем в остальных».[148] Вряд ли автор «Выбранных мест» осознавал свою миссию хоть сколько-нибудь иначе.
Однако, желая двигать целыми поколениями (таково было действие первого тома «Мертвых душ», который, по словам Герцена, потряс всю Россию), в своей новой книге Гоголь звал их не вперед, а назад: стремительный бег Руси-тройки оказался здесь не только остановленным, но и повернутым вспять – к тем патриархальным отношениям, которые уже были «покинуты для просвещенья».
Чтобы не было путаницы с понятием «просвещение», запомним, что писатель различал две противоположные его формы – западную и православную. Противопоставление это взято из идеологического арсенала славянофильства. Если западное просвещение славянофилы выводили из чисто логических построений ума и его результатом считали раздробленность общественного бытия человека, то смысл православного, основанного на вере, они видели в сохранении органического единства и отдельной личности, и состоящего из таких личностей государства. Идеи эти особенно подробно разрабатывал И. В. Киреевский, и Гоголь в своей книге во многом ему следовал. Так, незадолго до выхода «Выбранных мест» в печати появилась статья Киреевского «Обозрение современного состояния литературы» (1845). Номер журнала, где она была помещена, писатель просил выслать ему по почте. И можно утверждать, что именно этой статьей навеяна характеристика Соединенных Штатов в гоголевской книге.
Сравним. У Киреевского: «Что же касается собственно до европейских начал, как они выразились в последних результатах, то, взятые отдельно от прежней жизни Европы и положенные в основание образованности нового народа, что произведут они, если не жалкую карикатуру просвещения <…> Опыт уже сделан. Казалось, какая блестящая судьба предстояла Соединенным Штатам Америки, построенным на таком разумном основании, после такого великого начала! И что же вышло? Развились одни внешние формы общества и, лишенные внутреннего источника жизни, под наружною механикой задавили человека».[149] У Гоголя: «Государство без полномощного монарха – автомат: много-много, если оно достигнет того, до чего достигнули Соединенные Штаты. А что такое Соединенные Штаты? Мертвечина; человек в них выветрился до того, что и выеденного яйца не стоит» (VIII, 253).
И вот «мертвые» плоды западного просвещения писатель стремится оживить при помощи просвещения православно-словенского, как называл его Киреевский. Утверждавший, что в русских летописях «слышна возможность основанья гражданского на чистейших законах христианских» (XIV, 109–110), Гоголь пытается внедрить эти христианские законы в государственную систему, прямо противоположную той, при которой на Руси существовали летописи.
«Указ, как бы он обдуман и определителен ни был, – читаем во втором из «Четырех писем к разным лицам по поводу „Мертвых душ“», – есть не более, как бланковый лист, если не будет снизу такого же чистого желанья применить его к делу той именно стороной, какой нужно, какой следует и какую может прозреть только тот, кто просветлен понятием о справедливости божеской, а не человеческой. Без этого все обратится во зло» (VIII, 290).