Семейная педагогика. Воспитание ребенка в любви, свободе и творчестве - Юрий Азаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что же это? – невольно вырвалось у меня.
– Сейчас расскажу, – сказал Ириней, будто улыбаясь про себя. – История больно смешная. На этом участочке твой Клейменов живет с детворой. До войны он сидел здесь недалеко. А в сорок втором взяли Матвея на фронт. Приехал он после войны сам по доброй воле и начальнику говорит: «Помогите снова к вам определиться, а то места себе не нахожу». Ему говорят: «С ума сошел! Кто же это сам по доброй воле сюда идет?» – «Не могу я в других местах жить. Не сплю по ночам, криком весь исхожу, холодным потом обливаюсь. У вас раньше спокойно и сладко спал и никакого страху не испытывал».
Удивился, конечно, начальник, помнил Матвея Клейменова, мастера на все руки: жаль было и тогда его отпускать.
«Понимаешь, какое тут дело. Не положено посторонним проживать», – объясняет начальник. «Ну какой же я посторонний?» – спрашивает Матвей.
«Ну ладно, – сжалился начальник. – Можно что-нибудь и придумать. Возьмем тебя вроде бы как на службу. Не в штат, конечно, а вроде бы как по общественной линии. Дадим земли кусок, построишься и будешь вроде бы как при нас числиться. А мы будем к тебе наведываться: рыбешки половить, поохотиться, а может, так, погостить кому вздумается. Будешь, одним словом, вроде как егерем. Начальству о тебе доложим, чтоб по законности все было».
Некуда деваться было Матвею: согласился. Женился на местной, да умерла жена от аппендицита, не довез Матвей до больницы хозяйку свою. И живет теперь с четырьмя дочками, Нюрка – старшая.
– И не боится?
– Его звери во всей округе боятся.
Я думал, что снова обман будет, как с дедом Николаем: ждал великана, а увидел грибочек крепенький. Но здесь было, как говорится, все один к одному. Вышел во двор гигант, который, как и положено настоящему гиганту, в робость весь ушел, потому что стыдился своего гигантства. Борода волнилась, точно он ее после завивки на праздник выставил, свободно так раскинулась на широкой груди. Борода с проседью, желтоватая ближе к губам, – должно быть, от табака. Губы такие же сочные и чуткие, я это приметил, как у дочери. И ноздри тонкие, не растопыренные. И огромные глаза голубые, не выцветшие, а совсем сохранившиеся, поскольку Матвей в рот хмельного не брал. Одет гигант был в старую гимнастерку защитного цвета, на ногах полуботинки с обрезанными хлястиками. Одно явное несовпадение было налицо. Осмеянный Иринеем Матвей, представленный этаким полудурочным чудаком, никак не вязался с тем Матвеем, который встретил нас. Умные, цепкие глаза Матвея, его роскошно большая голова правильной формы никак не выдавали какого-нибудь намека на возможность чудачества. Напротив, стоял перед нами не просто гигант, который сильнее и больше нас, стоял человек, который хорошо понимал мизерность наших желаний, суетность наших стремлений. Только потом я осознал, что Матвей был мучительной загадкой для тамошних старожилов: с чего бы это его потянуло в лес, подальше от живого вольного человека?
2. «Молчи, скрывайся и таи…»
Современная семья отличается тем, что свою любовь, волю и красоту вынуждена прятать от окружающих, да и побаивается назвать свои добрые свойства достоинствами: столько раз выкорчевывали из семьи любовь – и к Богу, и к самим себе, и к дому своему, и к детям своим.
Матвей, как я понял потом, иной раз дурачил окружающих, храня свою тайность и глубоко пряча ее. Нет, нет, нисколько не было у Матвея каких бы то ни было темных оснований, чтобы вольность свою закабалить и защититься тем самым: Матвей был чист перед государством и перед совестью своей. И единственная его тайна состояла в том, что он горячо и страстно верил в Бога. И на жизнь свою в честном уединении смотрел как на праздник, подаренный ему Господом.
Добротный покой шел от Матвея, как шел он от ухоженного и добротно поставленного двора.
Моя рука утонула в теплой гладкости его руки, точно на мгновение замуровалась в тепле.
Пожал руку и Иринею и с места в карьер стал о чем-то спешно рассказывать. Потом в сарай его потащил, Иринея, что-то помочь приподнять, придержать, пристроить. И пока они возились, я сидел на лавке и смотрел вокруг. Аня с ведром в огород кинулась, ей отец из сарая успел крикнуть: «Нюрка, гляди, с краю копай!»
Аня, я видел, копала с сестричкой картошку: бум-бум в пустое ведро первые картошины, потом бегом сестричка с полным ведром, вся перекосилась, давай помогу, нет, увернулась от меня, побежала перекособоченная, с ведром, а, поди, ей и шести лет нет. Аня уже с овцами чего-то выделывает, и снова из сарая команда отца: «Нюрка, не пугай их!» – чего уж там не пугай, не понять мне, куда их, овец, гнать, для чего гнать, только половину овец в один отсек, а вторую половину в другой. Потом Аня в такой же быстроте с ведром пустым цинковым – к корове, и снова шестилетка за ней, и оттуда уже о пузатое ведро – дзинь, дзинь, побежало молочко. И снова шестилетка с ведром перекособоченная, а Аня снова к овцам с ведром, и оттуда дзинь, дзинь – потоньше звук, – оказывается, тех, какие дойные овцы, держать надо отдельно, а потом снова Аня, уже с кастрюлей – бултых в нее из ведра, а потом из мешка, а потом из другого ведра, и шестилетка тащит мешалку, и снова из сарая: «Нюрка, гляди, не ошпарь».
Я вошел в сарай. Тут приспособлены были два круглых камня: мельница. Ее-то и чинили Матвей с Иринеем. И когда починили, снова Матвей позвал: «Нюрка, неси зерно…»
Мы зашли в комнату. Зажег керосиновую лампу Матвей. В комнате совсем было не так, как у моего деда Николая. Здесь все пахло устроенным жильем. Руками хотелось потрогать стены, такими полированными и гладкими они казались, и мох между бревнами таким теплым и уютным казался. И занавески на окнах кремовые, с вышивками – алые маки, и зеркало круглое на стене, и часы, не ходики, а большие – из дерева, с большим металлическим маятником, и стол крепкий тесаный, скамейки крепкие, гладкие, несколько стульев у окон, и две кровати, заправленные белым, с горой подушек, воздушных и чистых, тумбочки две, на одной приемничек стоит, батарейный, разумеется, а на другой книги в два ряда сложены, и еще книги на полочках, и на печи книги, и на полу, где шестилетка, должно быть, играла, – книжечки.
Мне очень хотелось, чтобы пришла Аня, а ее все не было. А Матвей рассказывал о том, какие международные события происходят, а потом спросил, не знаю ли я, с какой стати заем в два миллиарда долларов Америка пообещала Месопотамии, а может, какой другой стране. Я ответил, что не знаю, а потом у меня Матвей спросил, не знаю ли я, какое оружие испытывали недавно в Гренландии, я и этого не знал, потом Матвей спросил, какой диаметр у трубопровода, который ведут из страны С. в страну П., я и этого не знал, а потом Матвей спросил уже не столько у меня, сколько у Иринея, как замерить стог хлеба, если известны две стороны, и как узнать, сколько зерна будет в этом стогу. Ириней этого тоже не знал. Тогда Матвей, наверное, разочаровавшись, а может быть, и обрадовавшись, сначала объяснил, какое оружие испытано недавно в Гренландии, потом рассказал о диаметре газопровода, потом Иринею растолковал, как замерить стог сена, а потом включил приемник и предложил слушать последние известия.
Наконец пришла Аня.
3. Народность нуждается в поддержке
Сотни и тысячи современных прохиндеев кинулись в разные «возрождения» и «обновления», кинулись к отечественным гробам, но ни один из них никогда бы и ни в чем не поддержал семью Матвея или семьи, подобные Матвеевой. Народность нуждается в реальной поддержке семей, готовых в поте лица добывать хлеб насущный, своим трудом обогащать себя и свою страну.
Казалось бы, некстати я врезался с таким обобщением в рассказ о семье Матвея Клейменова. Я написал роман «Паразитарий», в котором рассмотрел разрушительные формы бытия, когда целые группы, кланы и социальные общности объединяются и ведут активную борьбу по уничтожению тех, кто способен кормить страну. Невероятная абсурдность паразитарной системы состоит в том, что каждый кровососущий уничтожает жертву, способную обогатить кровопийцу. В своем романе «Групповые люди» я сделал попытку проследить групповую и клановую психологию тех, кто властвует, и тех, кто, будучи жертвами, тяготеет к клановой психологии. Это тяжкая затяжная болезнь. За сорок лет работы в педагогике я семь раз изгонялся из школьно-педагогической системы, и изгонялся именно тогда, когда был очевиден положительный результат в моей деятельности. Я стал сравнивать свою судьбу с судьбами многих ищущих людей в различных областях жизни и труда – в технике, искусстве, фермерстве, торговле, кино, литературе, музыке, цветоводстве, в различных ремеслах и прочем. И что же? Везде и всюду одна и та же закономерность: уничтожить инициативное, творческое, работоспособное. Авторитарист советского происхождения паразитарен до мозга костей, в отличие от тех авторитаристов, которые формировались в западных системах. Западный авторитарист паразитарного типа нередко сам становится «жертвой-хозяином», питая своими соками многие отрасли жизни. И в этом существенное превосходство западных паразитариев над нашими, родными, отечественными. Причем самое любопытное, система жизни у нас складывалась всегда так, что творческий человек, дорвавшись до власти, неизбежно становился и авторитаристом, и паразитарием самого худшего образца. С поспешностью угорелой кошки он приступал к своим якобы реформам, суть которых сводилась к двум вещам: первое – утвердить себя самым грубым или коварно-хитрым способом в роли реформатора (неважно чего, лишь бы «процесс шел») и второе – награбить, сколько возможно, чтобы при этом соблюсти законность, а точнее, подтащить к себе законность таким образом, чтобы она навечно оправдала все наворованное!