Проза (1966–1979) - Юлия Друнина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разговариваю, а сама смотрю вокруг и не могу наглядеться, и снова острое чувство любви к этой прекрасной и несчастной стране захлестывает меня. Как я буду расставаться с тобой, Сицилия?..
И еще меня захлестнуло горячими волнами человеческой солидарности: сегодня машины с надписями «Пострадавшим от землетрясения» идут почти сплошным потоком. В Вите — одном из мертвых разрушенных городов, через который проходит эта «трасса жизни», даже образуется пробка. В Салеми с грузовика бросают беженцам одеяла и матрацы. И всюду регулирующие движение карабинеры и солдаты, одетые в закамуфлированные под цвет местности комбинезоны.
А вот и Санта-Нинфа. Первое, что мне бросается в глаза, — это почтовый фургон и очередь около него. Здесь можно бесплатно послать телеграмму. Дальше бесплатно раздают лекарства. Всюду валяются банки из-под консервов. Очень много народу — по-моему, добровольцев уже больше, чем беженцев. Помпео знакомит меня с врачами-добровольцами, с инженерами-добровольцами, с корреспондентами: «Компанья Джулиа Друнина, джорналиста русса». Я пожимаю чьи-то замерзшие руки, улыбаюсь.
«„УНИТА“, — представляется мне молоденький парнишка, увешанный фотокамерами. — Хотите посмотреть, — пришли грузовики с палатками, которые привез ваш самолет?»
Еще бы мне не хотеть! Я так счастлива встретиться с моей «Русией», я так горда, что на помощь Сицилии пришел мой советский самолет! А люди смотрят на меня благодарными глазами и улыбаются мне.
Лина Колоянни остается до завтра в Санта-Нинфа, а вместо нее в машину садится Франко Грассо, который, оказывается, ездил на аэродром встречать наш самолет. Франко говорит, что таких самолетов с медикаментами, продовольствием и теплыми вещами будет еще несколько. Чувствую себя именинницей.
К Монтеваго подъезжаем уже в полной темноте.
Но лагерь освещен двумя мощными прожекторами. И мечется на ветру пламя костров. И то и дело раздается металлический голос громкоговорителя: «Каждый, чувствующий себя нездоровым, должен обратиться в медицинский пункт». Потом вдруг слышу: «Помпео Колоянни хочет говорить с мэром товарищем Барриле». Призыв повторяется несколько раз.
Появляется Помпео со своим сыном, пареньком 16-ти лет. Мальчик жалуется, что его поставили на «легкую работу» — удостоверять личности пострадавших, откопанных в развалинах… «Другие, знаете, как работают, а я…»
Молодежь действительно не жалеет себя. Та самая молодежь, которой так доставалось от взрослых то за твисты, то за слишком длинные волосы, то за слишком короткие юбки…
Врачи жалуются, что появилось много больных. И на неорганизованность — завалили теплыми вещами, а совсем нет молока и сахара.
Мы возвращаемся в Палермо по дороге, освещенной кострами. Около каждого костра останавливаемся, и Лаура тщательно записывает, что кому нужно: у нее уже появилась возможность реально помочь людям, возможность, которой не было еще два дня тому назад. В дни великого горя народного итальянцы доказали, что у них золотые сердца — добровольные пожертвования лились воистину неиссякаемым потоком.
Когда мы, полумертвые от усталости, возвратились в Палермо, большинство жителей, опасаясь новых толчков, уже спало в машинах или возле костров. Друзья проводили меня в отель — солидное многоэтажное здание; я отказалась от ужина, поднялась на лифте на четвертый этаж, вошла в свой номер и бухнулась в постель, не раздеваясь, — столько же из-за трусости, сколько и из-за усталости. Последней моей мыслью было: «Жаль, что не засекла, в какой стороне лестница. Прыгать из окошка высоковато».
Ночь прошла спокойно. А день начался с огорчения. В Санта-Нинфа, куда Помпео привез нас, чтобы проверить, построен ли уже дом для детей, я остолбенела при виде сотен буханок хлеба, сваленного прямо в грязь.
Да что же это такое? Ведь я знала, как тяжело с продовольствием в других лагерях. Только вчера нам жаловались, что кое-где карабинеры и солдаты голодают, не видят хлеба…
Лаура беспомощно пожимала плечами, Франко искал наилучшую точку для того, чтобы сфотографировать эти хлебные горы, а Помпео убежал искать кого-то и вернулся такой сердитый, что я не стала ни о чем его расспрашивать.
А дом для детей был почти готов — добровольцы работали не за страх, а за совесть.
Потом мы закусывали в машине одной из этих злосчастных буханок, подобранной в Санта-Нинфа, потому что Помпео забыл дома пакет с едой.
Мы хотели проехать в Монтеваго, но нас туда не пустили — карантин, началась эпидемия скарлатины…
Мы долго крутились по горным дорогам, пока не очутились на берегу моря, в Шьяке — городе, почти не тронутом землетрясением. Там, в шикарном отеле, местные власти временно разместили беженцев. Громадный вестибюль был набит ими, как наши вокзалы времен войны. Люди сидели на мешках и просто на голом полу, всюду ползали, плакали и смеялись дети. Я разговорилась с одной беженкой — матерью четверых детей. Трое суток она просидела в вестибюле, а вот сегодня получила комнату. Но это временная мера. А что будет дальше? Газеты пишут, что восемьдесят тысяч человек остались без крова. Единственное, что пока может сделать правительство, это молниеносно, даже без фотокарточки, оформить паспорта всем, выразившим желание эмигрировать за границу. Но что будут делать за границей люди без гроша в кармане? Просить милостыню?..
А между тем прибыла группа новых беженцев из Менфи. Они говорят, что сегодня там снова были толчки…
Подходит какой-то товарищ и говорит, что нас зовет Помпео Колоянни. Мы с Лаурой долго идем вверх по лестнице, потом входим в небольшую комнату. Там, на скромной койке лежит человек с израненным во время катастрофы лицом. «Знакомьтесь, — говорит Помпео, — это товарищ Леонардо Барриле, мэр Монтеваго. Ему не повезло: немножко заболел».
По-моему, Барриле очень плохо. Видно, что у него большой жар, что он измучен тяжелыми мыслями и вообще ему не до гостей.
Тяну Лауру за рукав, мы прощаемся и уходим.
Уже 8 часов, мой самолет отходит в 10, а до Палермо не меньше ста семидесяти километров, да еще до аэродрома около двадцати.
— Мы уже договорились с одним нашим товарищем, депутатом парламента, — спокойно говорит Лаура. — Ему нужно срочно в Палермо. Он вас и отвезет.
Меня знакомят с высоким человеком в очках. Быстро попрощавшись с дорогими своими друзьями, сажусь в машину депутата. Последнее, что я вижу в Шьяке, — это группу ребят и девушек студенческого вида, несущих одеяла и матрасы.
«Молодые коммунисты», — кивает на них мой новый товарищ и заводит машину.
Только сейчас я поняла, что такое настоящая итальянская езда. Мой депутат гнал свою послушную машину по серпантину скользкой от дождя горной дороги, в темноте, со скоростью не меньше ста сорока километров, не притормаживая на поворотах, не сигналя. Первые десять минут мне было как-то не по себе, но потом я поддалась обаянию этой сумасшедшей езды, этой странной ночи, этого незнакомого сицилийца, в котором после нескольких фраз почувствовала человека своей породы. Метались на ветру тревожные костры беженцев, в черном небе пересекались лучи мощных прожекторов, установленных в Монтеваго и Санта-Нинфа, из-за крутых поворотов летели прямо на нас фары встречных военных машин, шли вдоль обочин солдаты.
Мы проносились через мертвые деревни, где иногда мелькали торопливые фигуры крестьян. Тогда депутат, человек чем-то похожий на отчаянных и великодушных комбатов моей юности, резко тормозил, выскакивал из машины, пожимал руки крестьянам, о чем-то их спрашивал, и снова, как в седло, прыгал на сиденье, и снова начиналась сумасшедшая скачка.
Мы говорили всю дорогу, говорили на какой-то невероятной смеси французского с итальянским. Нам было трудно понимать друг друга в деталях, но в общем все было ясно. Я хорошо знала, что чувствует фронтовик, отпущенный на несколько часов в тыл.
— Я вернулся из ада, из Монтеваго, — медленно, подбирая слова, говорит он, — и вдруг слышу в Шьяке радио: светские и спортивные новости. И вижу красоток на обложках журналов. Вообще-то я не против красоток, но сейчас это оскорбляет…
— Понимаю. Но что поделаешь? Жизнь есть жизнь…
Хорошо мне так говорить — я-то лечу в тыл. А он должен вернуться на фронт.
Вот уже и огни аэродрома.
— Чао, Джулиа!
— Чао, Вакуло!
Долгое рукопожатие, долгий взгляд — я прощаюсь не только с ним, случайным своим попутчиком, — я прощаюсь с Сицилией…
И когда самолет поднялся высоко-высоко — и над горами, и над облаками, над горькими бедами человеческими, вспомнила я сицилийскую легенду о чужестранце, попавшем на странное кладбище. На одной могиле там было написано: «Он жил четыре часа». На другой: «Она жила полчаса». На третьей: «Он жил один день». И так на всех могилах.
— Как это может быть? — спросил чужестранец. — Почему люди у вас живут так мало?