Товарищ Кисляков(Три пары шёлковых чулков) - Пантелеймон Романов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец, профессор поднялся, чтобы уходить, и с удивлением посмотрел сначала на свои руки, потом оглянулся кругом себя по полу. Шляпа валялась позади него на полу, и он не видел ее.
Кисляков опять не сделал ни одного движения, чтобы поднять профессору шляпу или хоть указать ему на нее.
— Ах, она вот где! — сказал тот, увидев, наконец, шляпу, и, виновато заулыбавшись, оглянулся на Кислякова, но опять не встретил ответной улыбки.
Кисляков встал с окна, ожидая, когда профессор оставит их вдвоем. Тот, пожав руку Полухину и поклонившись Кислякову, как-то виновато пошел к двери в своем стареньком пальто с обтершимися карманами.
Кисляков с таинственным видом, не сказав ни слова Полухину, молча подошел к двери и запер ее на задвижку. Потом подвинул стул к удивленно следившему за ним Полухину, вынул из кармана листы бумаги и сказал:
— Ну, брат, готово, теперь слушай и критикуй! Сначала дослушай до конца, а потом скажешь, хорошо это или ни к чорту не годится.
Кисляков не выносил прежде никаких вульгарных слов и уличных выражений, от которых обыкновенно приходила в ужас Мария Павловна. Теперь он постоянно употреблял их, так как ему казалось, что они облегчают ему общение с такими людьми, как Полухин, делают его для них более своим и снимают с него чуждый для пролетария интеллигентский покров.
Он начал говорить о том, что музейное дело в таком виде, в каком оно находится сейчас, никуда не годится. Что их центральный, показательный для всего Союза музей действительно скорее похож на «гробницу» для поклонения.
По его мысли, всю русскую историю прошлого нужно было разделить на самые характерные периоды и в одном и том же зале собрать за один период образцы быта царей, дворянства и крестьян.
Вот это будет уже не просто быт царей и крестьян, а диалектика истории, так как будет указывать на всё неравенство положения людей. Затем в эти основные сословия с 19 века начинает просачиваться быт разночинцев, интеллигенции и нарождающейся буржуазии. Это тоже отметить. Затем начинают появляться рабочие, как класс. Социальная сеть растет. Разветвляется всё больше и больше. Социальные противоречия становятся всё острее и острее, доходят до последнего предела в войне (окопы и обогащающаяся на них буржуазия). Наконец — взрыв и новая эра: революция.
Эпоху революции нужно представить во всем разнообразии ее строительства, разделив на три периода — период борьбы, восстановительный и реконструктивный период. Должны быть собраны орудия борьбы и прочие вещи, имеющие отношение к жестокой схватке пролетариата с врагом. Затем должны быть макеты сооружений с первых шагов электрификации после VIII съезда советов, затем нужно показать в образцах диалектику развития сельского хозяйства и превращения его из индивидуального в коллективное.
Музей нужно приблизить к рабочему, к пролетарию так, чтобы он ходил сюда смотреть, как полководец смотрит на свою карту и видит, где у него слабый участок и где войска уже достаточно.
Полухин, подперши голову рукой, смотрел в лист бумаги, где был набросан приблизительный план, слушал, иногда поднимал голову и смотрел на Кислякова. При чем живой глаз его горел интересом, а стеклянный оставался равнодушен, мертв и своим безучастием как бы отрицал всё, что говорил Кисляков. Того это как-то сбивало, и он старался не смотреть на этот глаз Полухина.
Наконец, Полухин поднялся и, ничего не говоря, стал ходить по кабинету, сосредоточенно глядя себе под ноги.
Кисляков, в этом месте ждавший, что Полухин хлопнет его по плечу и с восторгом скажет: «Молодец, брат…», почувствовал вдруг закрадывающуюся в в сердце тревогу. Он, не глядя на своего директора, стал собирать листы проекта, как собирает ученик тетрадки после ответа учителю, чтобы скрыть волнение и краску на щеках в ожидании отзыва о своих успехах.
У него мелькнуло сразу несколько тревожных мыслей по разным направлениям. Не учтет ли Полухин его проект, как ловкое средство для карьеры? Или, может быть, ему стало неприятно, что он с видом своего человека запер дверь кабинета на задвижку. Полухин мог подумать: «Его только попросили, он еще ничего не сделал, а уже чувствует себя хозяином в кабинете».
И чем больше молчал Полухин и чем больше Кисляков делал предположений о причине его молчания, тем больше у него начинали гореть щеки и даже слегка дрожали руки.
Полухин остановился вдали от стола, в противоположном конце кабинета, и сказал:
— Да, брат!..
Это одно обращение сразу сказало Кислякову, что он выиграл!.. Полухин молчал не от сомнения, а, очевидно, от той блестящей перспективы, которая нарисовалась у него в мозгу при докладе Кислякова.
— Да, брат, — повторил Полухин, — это штука!.. Именно диалектика-то истории должна быть вскрыта! Это сразу всё определяет. Сразу тебе ясно, что нужно, что не нужно. И ведь как просто! История должна быть движущейся, живой, а не мертвой, как у нас.
— Вот это-то и есть настоящий марксизм, — сказал Кисляков.
— Да, это — марксизм, — повторил Полухин, всё еще стоя на месте. — Ну, брат, здорово ты обозначил! Молодец!
Кисляков, услышав, наконец, слово, которое он думал услышать вначале, почувствовал, что ему стоит больших усилий казаться спокойным и даже равнодушным.
Он испытывал радость, но совершенно не ту, какую он испытывал при каком-нибудь своем техническом достижении в бытность инженером. Эта была та радость, которую испытывает управляющий, когда его похвалит владелец имения за ревностную службу.
Кисляков почувствовал теперь, по впечатлению, произведенному на Полухина, что он имел право запереть на задвижку дверь кабинета.
— Ну, пойдем примерим, как всё это будет, — сказал Полухин.
Они вошли в первый зал.
— Ну, на кой чорт они весь зал заняли одними боярскими да царскими кафтанами? — сказал Полухин, остановившись и посмотрев на стоявшие посредине зала и вдоль стен желтые стеклянные шкафы.
— Ага, вот ты теперь сразу видишь, в чем недостаток, сразу видишь, что дело только в образце, а не в количестве и не в разнообразии выкроек. Вот когда в этом зале будет обстановка царского дворца, а рядом мужицкая изба с топкой по-черному — это будет действовать.
— А николаевские шапки тогда к чорту?
— Зачем к чорту? — сказал Кисляков. — Мы к ним прибавим даже какую-нибудь корону, если хочешь, а рядом с ними какое-нибудь воззвание партии и крюк от виселицы. Понимаешь, как одно вызывает другое! Понимаешь, какая работа здесь может быть, — сказал Кисляков, в возбуждении сняв пенснэ и посмотрев на Полухина, — и что значит обнаруживать диалектику истории!
Кислякова вдруг охватило радостное возбуждение от удачно высказанной мысли.
— Всю жизнь, всю историю и ее ход сжать на пространстве каких-нибудь ста аршин! — говорил он, с радостью чувствуя, что весь горит оживлением.
Проходившие мимо технические служащие оглядывались и даже останавливались, почувствовав, что предстоит реорганизация.
Прошел заведующий отделом, в котором работал Кисляков. Он мог бы с полным основанием спросить Кислякова, почему он не на своем месте. Но он ничего не спросил. Кисляков даже не оглянулся на него. Он вдруг почувствовал почему-то в заведующем не начальника, а почти подчиненного, благодаря дружеским отношениям с директором.
И, как бы инстинктивно, стараясь утвердить за за собой право быть не на своем месте во время занятий, он сказал Полухину:
— И подумать только, если бы не ты, то сколько времени я еще просидел бы тут зря, копаясь в иконном и книжном хламе. У нас ведь есть такие чудаки, которые дрожат над книгой не потому, что в ней ценные мысли, а потому, что ей триста лет.
— Ну, что же, надо приступать к проведению дела в жизнь, — сказал Полухин. — Надо действовать революционным порядком, без всяких комиссий и подкомиссий, иначе дело затянется на пять лет.
— Да, конечно, — согласился Кисляков, — а то у семи нянек дитя без глаза.
— Вот, вот.
XXXI
После разговора с Полухиным у Кислякова оставался еще неизрасходованный запас подъема и оживления. Нужно было еще с кем-нибудь поделиться, кому-нибудь рассказать.
Рассказывать своим товарищам о предстоящей реорганизации дела по его плану было нелепо. На него покосятся, как на забежавшего вперед и ведущего враждебную им политику, в результате которой, может быть, иным из них придется убраться отсюда.
Все работники музея больше всего боялись всяких преобразований и реорганизаций, так как начнут ворошить и перетряхивать всё, и тебя, глядишь вытряхнут. И если какая-нибудь реорганизация исходила от власти, то перед этим смирялись, как смиряются перед действием стихийных сил. Если же она исходила от кого-нибудь из своих, это у всех вызывало негодование.