В краю непуганых идиотов. Книга об Ильфе и Петрове - Яков Лурье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот случай дал авторам повод заявить о великом и широко распространенном преступлении — равнодушии. Равнодушие проявила артель, снабдившая большой московский дом замками, отпирающимися «пером «рондо», и простым пером, и вообще любой пластиночкой», равнодушие проявляет чиновник, украсивший московские трамваи стихотворным плакатом, призывающим пассажиров сдавать шкурки забитых ими свиней (Т. 3. С. 217–218). На ту же тему рассказ «Костяная нога» — о московском докторе, женившемся на одесситке и ставшем жертвой восстановленной в 1932–1934 гг. паспортной системы:
Любимую не прописали в доме, потому что у нее не было московского паспорта. А московский паспорт она могла получить только как жена доктора. Женой доктора она была. Но загс мог признать ее женой только по предъявлении московского паспорта. А московский паспорт ей не давали потому, что они не были зарегистрированы в загсе… (Там же. С. 301).
Та же тема — равнодушие — в рассказах «Безмятежная тумба» (Там же. С. 327–333), «Чувство меры» (Там же. С. 376–381). Равнодушие, великое равнодушие отражается в идиотской организации принудительного отдыха («Веселящаяся единица», — Там же. С. 203–209), в превращении нового клуба в наглухо закрытое помещение, где никто ничего не делает, но зато развешено множество «политичных плакатов» («Для полноты счастья», — Там же. С. 265–270), в изготовлении швейными фабриками безобразных костюмов и платьев с обязательным бантиком, делающим из девушки «фарсовую тещу» («Директивный бантик», — Там же. С. 276–283), в замене нормального обслуживания на вокзалах, в гостиницах и на курортных пляжах оглушительными концертами обязательных оркестров («У самовара», — Там же. С. 310–315), в отказе государственных учреждений от внутреннего ремонта квартир («На купоросном фронте», — Там же. С. 346–353), в хамстве театральной администрации, аннулирующей уже купленные билеты в момент начала спектакля («Театральная история», — Там же. С. 358–363).
Борьба с равнодушием — вот, пожалуй, основной пафос рассказов и фельетонов, написанных Ильфом и Петровым в последние годы их совместной работы, также, как и большинства произведений Е. Петрова, созданных им после смерти соавтора. В связи с этим особенно удивительным представляется приведенное нами в начале книги утверждение Олега Михайлова о «моральном релятивизме» и отсутствии «ровного нравственного горения» в их сочинениях. «Равнодушие казалось нам преступлением»— эти слова Е. Петрова сделал заголовком статьи[224] к 75-летию со дня рождения Петрова его приятель Лев Славин, явно отвечая на обвинения О. Михайлова.
Были ли эти проявления равнодушия «единичными случаями», «отдельными уродливыми явлениями»? Проницательный читатель имел все основания усомниться в этом. Служащий «Клоопа», вечно призываемый «поставить работу на высшую ступень», не может не быть равнодушен к ней и ко всему, не касающемуся его лично. В фельетоне «Человек с гусем» (первоначальное название «Жизнь по блату») исследуется все более распространявшаяся в стране система блата, изображается категория людей, беспрерывно твердящих некое загадочное склонение:
Я — тебе, ты — мне, он, она, оно — мне, тебе, ему, мы — вам, они, оне — нам, вам, им.
Насколько широко распространена система блата, авторы видели уже в 1933 г., когда был написан «Человеке гусем»:
И наверно же у нас есть домики, выстроенные по блату, против плана…
У нас есть писатели по блату! (Немного, но есть.)
Композиторы по блату! (Бывают.)
Художники
Поэты
Драматурги по блату — (Имеется некоторый процент)
Кинорежиссеры.
(Там же. С. 229–230).
Почему же, однако, это явление столь широко распространилось в советском быту? Об этом авторы прямо не говорили, хотя уже сам рассказ «Человек с гусем» начинался с весьма выразительной детали: герой хочет купить стосвечовую электрическую лампочку, в магазинах ее нет, и он, по совету своего старого друга, обращается к блату. Такой же острой необходимостью объясняется и поведение персонажа другого рассказа, некоего Посиделкина, прибегающего к сложнейшей системе знакомств и интриг для того, чтобы достать один-единственный билет в Ейск — «жесткое место для лежания». Казалось бы, проще всего обратиться в кассу, но «там билета не достанешь. Там, говорят, в кассах торгуют уже не билетами, а желчным порошком и игральными картами» («Бронированное место», — Там же. С. 13). Наиболее скептический читатель мог бы подумать и о связи блата со всей системой, при которой привилегии, положенные по чину, становились главной основой преуспеяния. Профессиональный «ответственный работник» из рассказа «Последняя встреча», сделавший «карьерку», также, как и герой фельетона «Человек с гусем», гордится своими сокровищами: патефоном с польским танго, радио с динамиком, фотоаппаратом «Лейка» (в 1930-х гг. все это было еще роскошью!) и женой — «есть на что посмотреть». Читатель, сопоставляющий эти два рассказа, ясно понимает, что и там и здесь все получено по блату или «по сверхтвердой цене и со скидкой в тридцать процентов, так что почти ничего платить не пришлось». Это относится и к женам-красавицам:
…чудилось, что даже женились они по протекции, по чьей-то записочке, вне всякой очереди, — такие у ник были подруги, отборные, экспортные, лучше, чем, у других (Т. 3. С. 228).
Но если герой «Последней встречи» (он же, очевидно, и герой ненаписанного «Подлеца») оказывается двойником героя «Человека с гусем», то ясно, что блат— это вовсе не деятельность отдельных «приобретателей» и «идеологических карманников»: это нормальный способ существования людей, делающих «карьеру в советских условиях». «Я — тебе, ты — мне»— это просто форма безналичных расчетов между привилегированными лицами.
Однако связь между темами рассказов 1932–1937 гг. нигде не раскрывалась авторами в обобщенном виде. Формально речь шла не о «типическом правиле», а только о «типических исключениях». Предметом обличения писателей стали рядовые граждане: управляемые или управители низшего ранга.
Бичевание пороков внутри собственной среды, строгий моральный самоанализ не раз объявлялись главной задачей писателей-сатириков и вообще мыслителей, пекущихся о человеческом благе. Уже Гоголь в специально сочиненной им «Развязке Ревизора» пояснял, что город, изображенный в пьесе, это «наш же душевный город» и «сидит он у всякого из нас»: «Таким же точно образом, как посмеялись над мерзостью в другом человеке, посмеемся великодушно над мерзостью собственной, какую в себе ни отыщем!»[225]
Стремление улучшить жизнь людей не путем изменения внешних условий существования общества, а в результате работы его членов над самими собой — эту задачу накануне революции ставили «Вехи». Обращение к проблемам нравственности и индивидуальным человеческим судьбам стало популярным и, в 1960— 1980-х гг. Именно этот моральный пафос сближал большинство диссидентов с наиболее порядочными представителями легальной литературы и печати. Читая последние фельетоны Ильфа и Петрова, мы неожиданно находим в них темы, воскресшие в статьях некоторых публицистов «Литературной газеты» брежневских лет. Защита несправедливо обиженных, проповедь уважения к закону — таковы темы фельетонов Ильфа и Петрова «Дело студента Сверановского», «Старики», «В защиту прокурора», «Отец и сын», написанных в 1935 г. Благодаря вмешательству писателей было отменено бессмысленное и безграмотное решение судьи, обвинившего в злостном хулиганстве и осудившего на два года тюрьмы студента Сверановского из-за пустой трамвайной ссоры (Там же. С. 364–368, ср. с. 535). Писатели добились восстановления в институте другого студента, Окуня, которого исключили из вуза за то лишь, что его отец попал под суд (Там же. С. 398–400). Блестящая статья «В защиту прокурора» была посвящена широко распространенному явлению — юридической безграмотности советских администраторов, в одном случае доведших до самоубийства студентку Пронько, объявленную воровкой без всякого судебного расследования, а в другом — травивших молодого учителя, ложно обвиненного в сожительстве со школьницами. Возрождение «дикого, темного самосуда» авторы справедливо объясняли тем, что судебные учреждения, как они сдержанно выразились, «недостаточно популярны» (Там же. С. 389–397). Насколько острым был поднятый Ильфом и Петровым вопрос, видно уже из того, что статья «В защиту прокурора», по воспоминаниям их друзей, вновь вызвала недовольство высшего начальства и побудила Мехлиса сделать второй выговор писателям. Призывы уважать законную процедуру следствия и суда и даже находившуюся в загоне профессию защитников (их еще не разрешалось именовать старым названием «адвокаты») прозвучали несколько неловко во второй половине 1930-х гг., когда прокурорам и следователям были поручены совсем другие функции. Борьба за соблюдение юридических норм не оказалась успешной и в более далекой перспективе — недаром собратьям Ильфа и Петрова по перу пришлось вновь вернуться к тем же вопросам почти полвека спустя.