Дипломатия Второй мировой войны глазами американского посла в СССР Джорджа Кеннана - Джордж Кеннан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец поезд прибыл на нужную мне станцию. Церковь, в которой шла воскресная служба и пел хор, была видна с вокзала, и я без труда нашел к ней дорогу. Церковное пение здесь, однако, не самое лучшее, но слаженное и приятное. Интересно, кто в этом пригородном районе с его разношерстным населением взял на себя труд учиться григорианскому песнопению.
Я присел на бугорок, чтобы сделать несколько зарисовок церкви. Так прошли час или два. Служба продолжалась долго и завершилась к тому времени, когда я закончил рисовать. Прихожане, в основном пожилые женщины, вышли из церкви и разошлись по домам. На паперти остались старая нищенка и две женщины с детьми. Потом появился священник, явно пребывавший в дурном настроении, обошел вокруг церкви, прогнал женщин и ушел, бормоча, что дела идут плохо и даже на кусок хлеба заработать трудно. Я отправился на станцию, чтобы узнать расписание поездов и найти что-нибудь попить. В небольшой лавочке продавали минеральные воды и квас, но только в свою посуду, поэтому мне пришлось уйти ни с чем.
Ехать назад было еще рано, и я решил погулять. Около церкви стояло кирпичное здание в древнерусском стиле, окруженное кирпичной стеной с башнями, словно все это сооружение было выстроено как подражание Кремлю. У входной двери стоял одноногий солдат. Я спросил его, что это за здание. Женщина в белом платье с сеткой для продуктов в руке вмешалась в разговор. "Откуда ему знать? - сказала она. - Это старинный дом, его еще при Иване Грозном построили. Тут раньше какой-то боярин жил. Теперь мы живем. Хотите посмотреть?" Она проводила меня наверх, на второй этаж. В комнате за столом сидел мужчина, также хромой, которого моя спутница представила как своего мужа. Это, очевидно, был ветеран, который никак не мог привыкнуть к будням мирной жизни. Комнату перегораживал большой шкаф, позади которого, видимо, жил кто-то еще. Та часть комнаты, где мы находились, служила и гостиной, и столовой, и спальней, и вся, заставленнная разными вещами, напоминала складское помещение. Толстые кирпичные стены и форма окон свидетельствовали, что здание это действительно старинной постройки, хотя, может быть, и не такое древнее, как считали хозяева. Я спросил у женщины, как ей нравится жить в боярском доме, и она ответила, что здесь сыро и печка никуда не годится. Я пытался расспросить ее поподробнее об этом доме, но она сказала, что сама мало знает. Когда-то он, как и эта церковь, были частью боярского поместья, а неподалеку стоял большой барский дом, выстроенный позднее, в котором давно, "еще в мирное время", располагался музей. Но потом дом сгорел. Она спросила, не художник ли я, поскольку видела, как я рисовал церковь. Я ответил, что не художник, просто иногда люблю порисовать, показал им свои эскизы и распрощался.
Я пошел на север по тропинке через лес, вышел к речке и перешел на другую сторону. На маленьком картофельном поле работали две крепкие, широколицые женщины с сильными, загорелыми руками. Рядом на траве лежал мужчина и смотрел на них. Женщины работали с шутками и смехом, и было видно, что они получают удовольствие от солнечного летнего дня. Я спросил у них, как пройти к Минской дороге, и, получив ответ, отправился в дальнейший путь".
Вообще следует заметить, что стремление советских властей изолировать дипломатический корпус особенно угнетало меня в период после моего приезда в Москву в последние месяцы войны. Это мало соответствовало и внешнему духу добрых союзнических отношений, и чувствам многих из нас. Мы искренне сочувствовали страданиям русских людей в военное время и ценили их героизм.
Мы желали им только добра. Поэтому особенно тяжело было видеть, что на нас смотрели как на носителей какой-то инфекции.
В моем дневнике сохранилась запись, касавшаяся моего разговора с одним из московских знакомых в конце июля 1944 года. Тогда я говорил с ним о различии в советской и американской идеологиях и выразил недовольство по поводу того, что в их стране существует диктатура. Мой знакомый сказал: "Да ведь нам нельзя без диктатуры. Если наших людей предоставить самим себе, то они станут неуправляемыми".
Я ответил, что не стану делать комментариев по поводу их системы. Она, с ее сильными и слабыми сторонами, сложилась исторически, и это их внутреннее дело. Однако, продолжал я, "по-моему, вам не следует все время держаться на расстоянии от ваших друзей. Вернувшись в вашу страну, я нашел, что здесь существует та же нелепая система изоляции иностранцев, которая была и десять лет назад. Мы - ваши союзники, а у меня сложилось впечатление, что вы каждого из нас считаете чуть ли не шпионом".
Мой собеседник ответил: "Мы должны учить наших людей бдительности в отношениях с иностранцами. Только так можно воспитать самоконтроль, который им необходим".
Я заметил на это: "Вы слишком боитесь шпионов, так нельзя. Судя по этим вашим опасениям, вас можно принять за какую-то слабую страну, существование которой зависит от возможности исключить иностранное влияние. Разве ваши победы не принесли вам уверенности? Если бы мы были вам враждебны, зачем мы стали бы вам из года в год предоставлять помощь стоимостью в миллиарды долларов? Неужели, предоставляя вам такую помощь, наше правительство вместе с тем предписывало бы дипломатам плести какие-то интриги против вас?"
Мой знакомый ответил: "Нам не следует забывать, что мы живем в капиталистическом окружении, и сегодняшний друг завтра может стать недругом".
Я заметил: "Хорошо, вы можете вести себя так, как будто весь мир является вашим врагом. Но вы должны быть готовы принять и результаты такой политики - ту отрицательную реакцию окружающих, которую она не может не породить".
"Мы не боимся этого, - отвечал он, - нас это устраивает. Мы добились сейчас многих успехов, а чем больше у нас успехов, тем меньше обращаем мы внимание на мнение о нас за границей, имейте это в виду".
На этом наш разговор закончился.
Еще в одно воскресное утро летом того же года я, стоя на бульваре у резиденции посла, стал свидетелем неприятного для меня зрелища. По городу, от одного вокзала до другого, проводили колонну немецких пленных, всего около 50 тысяч человек. Стояла сильная жара. У пленных был изможденный вид, и я не сомневаюсь, что они страдали от голода. Верховые конвоиры, очевидно из советских пограничных войск, постоянно подгоняли этих людей, заставляя двигаться быстрее. Некоторые падали, и их оттаскивали на тротуар, чтобы потом подобрать.
По военным меркам это была не очень большая жестокость. Известно, что сами немцы поступали гораздо хуже с русскими военнопленными в первое лето войны, когда сотни тысяч из них погибли в лагерях от голода и холода, а остальные подверглись всяческим притеснениям. Да и по сравнению с дальнейшей судьбой самих этих немцев, с ожидаемым их тяжелым принудительным трудом, испытание, которому они подверглись на этом бульваре, выглядело не очень суровым. И все же меня поразило и опечалило это зрелище. Пленные были очень молоды, по возрасту, как мне показалось, не старше студентов колледжа. Каждый из них жил в семье, знал любовь и заботу родных и близких, а политические дела от них не зависели. Даже отвращение к нацизму не позволяет забыть обо всем этом. Ведь у них никто не спрашивал, начинать ли эту войну, и никто не требовал от них одобрения разных злоупотреблений, связанных с нацизмом. Они не сами также отправились на фронт. Будучи фронтовиками, они вряд ли активно участвовали в зверствах гестапо, СС и немецкой военной полиции в тылу. Так правильно ли, спрашивал я себя, наказывать всех этих людей за деяния их правительства, которое пришло к власти, когда они были детьми и никак не могли противостоять его политике? Разве можно признать оправданной жестокую месть в ответ на жестокость врага? Кого в этой ситуации можно считать правым?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});