Марк Аврелий. Золотые сумерки - Михаил Ишков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Получив известие о скором прибытии принцепса, сенат принял постановление в честь заслуг, добытых Отцом Отечества, Десятикратным Императором, Трехкратным консулом, Двадцатишеститикратным трибуном, Цезарем, победителем Армянским, Парфянским, Величайшим, Мидийским, наградить его титулом покорителя Германского, а также встречать государя Цезаря Марка Аврелия Антонина Августа в полном составе. Придворные, а также чиновники из вольноотпущенников, тоже решили не отставать.
Всполошилась и Фаустина, супруга императора. Услышав о подготовке торжественной встречи, захваченная все более и более нараставшим ажиотажем, она также решила не ударить в грязь лицом и предстать перед государем во всем блеске своего окружения.
Скоро возбуждение, охватившее власти и придворную челядь, перекинулось в город. Взволновалась знать, забегали вольноотпущенники, без отдыха заработали расположенные возле форумов и в Тусском квартале швейные, ювелирные, скорняжные, сапожные мастерские. Рабыни сутками трудились над вышивками, конюхи и ездовые украшали экипажи. Нарядные повозки и породистых лошадей заранее вывезли за город поближе к Фламиниевой дороге, так как частным лицам в Риме запрещалось ездить верхом и на колесницах. В магазинах в мгновение ока раскупили тирский пурпур, египетский биссос, удивительную ткань, доставляемую из Индии и называемую синдон. Императрица взяла не раздумывая особого рода золотистый китайский шелк по цене полтора фунта золота за фунт ткани, после чего дамы в городе окончательно потеряли рассудок. Даже близкий друг Фаустины Тертулл утратил здравый смысл и принялся настаивать, чтобы покровительница включила его в свою свиту. Ночью, окончательно рехнувшись, он начал требовать, чтобы его поставили в первый ряд. Не постеснялся пригрозить — если «сладчайшая и великолепнейшая» не исполнит его просьбу, он покончит с собой, потому что у него не достанет сил снести подобный позор. Наконец Фаустина не выдержала и предупредила.
— Лежи, где лежишь. Знай свое место. Не хватало еще, чтобы ты мозолил глаза благороднейшему человеку на свете, да еще в день такого торжества. Что я скажу ему, если он спросит — кто этот молодой повеса, который крутится возле моей женушки?
— Я не знаю, — простонал Тертулл. — Но мне жизни не будет, если я не увижу императора, не коснусь его тоги. Последний римский нищий станет презирать меня.
— Совсем обезумел! Хочешь лишиться ушей и всю жизнь менять парики, как дурак Витразин?
— Не хочу! — искренне признался молодой человек и невольно пощупал свои мягкие нежные уши. — Неужели божественный, прославленный своей добротой и щедростью повелитель, мог опуститься до такого постыдного поступка, как приказать искалечить гладиатора.
— А то! — самодовольно откликнулась Фаустина. — Ты не смотри, что Марк мягок, исполнен добродетелей. Помнится, Витразин проиграл бой какому‑то грязному галлу. Тот поднял меч, испрашивая приговор у публики. Понятно, дружки Витразина подняли крик: «Пощаду храброму Витразину! Пощаду доблестному!..»
Фаустина приподнялась на локте и, словно ей напомнили о чем‑то приятном, улыбнулась. Тертулл, натянув покрывало до подбородка, с заметным испугом глядел на нее.
— Не тут‑то было! — радостно рассмеялась Фаустина. — Когда внимание императора обратили на галла — всем известно, что он не оставляет дел и во время развлечений — мол, победитель ждет приговора принцепса, Марк, не отрывая голову от бумаг, коротко распорядился: «По этому вопросу обратитесь к императрице». Я приказала отрезать Витразину одно ухо. «И это правильно!» — подтвердил принцепс. Галлу передали волю императора, однако тот оказался туп и невоспитан и сгоряча отрезал Витразину оба уха.
Брови у Тертулла поползли вверх. Фаустина, сорокалетняя, еще свежая женщина, заметив, как подействовали на молодого человека ее слова, радостно набросилась на него, принялась щекотать.
— Не знаю, как Марк прикажет поступить с тобой, — она схватила его за уши. — Уши прикажет отрезать или нос, или что‑нибудь еще. А может, сошлет в Британию или на Понт, как Овидия Назона, только добром для тебя твоя дерзость не кончится. Ишь, что надумал, забраться ко мне в постель. Ах ты дерзкий, ах ты глупый, ах ты мой кабанчик!
Она уселась на Тертулла и, погрозив пальчиком, пообещала.
— Ладно, если будешь паинькой, будешь слушаться старших, тебя допустят в свиту префекта города. Сможешь вблизи лицезреть самого достойного, самого умного из римлян.
— Нет уж! — решительно возразил Тертулл. — Уши мне дороже, как, впрочем, и все остальные выступающие члены. Они с таким изяществом украшают мое тело и доставляют столько радостей. И не только мне.
Утром за завтраком Тертулл, однако, напомнил покровительнице об обещании добиться для него места в свите Ауфидия Викторина, пусть даже в последних рядах, среди вольноотпущенников, от которых, впрочем, добавил молодой человек, он сам недалеко ушел. Другое занимало его — он весь завтрак прятал хитроватую улыбку, наконец, улучив момент, поинтересовался у Фаустины.
— Хорошо, я рискую своими ушами, но почему ты так смела? Почему дозволяешь мне завтракать вместе с тобой. Неужели Марку все равно, чем занимается его женушка?
Фаустина помрачнела, ответила не сразу. Подняла руку, некоторое время сводила и раздвигала тонкие, с длинными покрытыми лаком ноготками, пальчики, бездумно разглядывала их на свет. Кисть была обворожительно хороша — маленькая, нежная, почти не тронутая работой, она, казалось, посвечивала сама по себе. Наконец императрица ответила, голос ее был тускл и настораживающе монотонен.
— Ты — хороший, добрый мальчик, Тертулл. Успех твоих стишат, мимов, эпиграмм, не испортил тебя. Ты не ударился в противный кинизм, не изображаешь из себя приверженца Эпикура, все также прост, наивен. Это радует, однако порой ты задаешь ненужные и опасные вопросы. Не думай, что я злопамятна или полагаю ниже своего достоинства делить трапезу с сыном вольноотпущенника, в обязанности которого входит ублажение моей плоти.
Нет, Тертулл, твои вопросы опасны, потому что они касаются подробностей жизни людей, вознесенных так высоко, что их видно отовсюду. Чернь неотрывно глазеет на нас, поэтому мы вынуждены показывать ей то, что уместно, что, согласно понятиям черни, соответствует природе императорской власти. Другое мы вынуждены скрывать и не только из лицемерия или страха, но для сохранения общественного спокойствия. Особенно это касается достойных правителей.
Знай, что толпа на самых точных, самых пристрастных весах взвешивает каждый наш поступок, каждое вскользь оброненное слово, легкомысленное желание, каждый поступок, и ее приговор всегда несправедлив. Поэтому я вынуждена защищаться и не допускать, чтобы все, что касается меня, моей семьи, тем более императора, выходило за пределы слухов, обыденных досужих кривотолков. Сплетни, конечно, вещь неприятная, но не опасная. Другое дело свидетельства очевидцев. Их россказни превращают сплетню в факт, поэтому я сама прислуживаю тебе в триклинии. О том, что ты здесь, знают только самые верные мне люди.
Другое дело, твои расспросы.
Зачем это тебе?
То, что нас видят вместе за завтраком, твои ночные посещения, касаются только тебя, меня и Марка. Мы с Марком готовы простить тебя за некоторую дерзость в обращении с императрицей, но это не значит, что тебе дозволено совать нос туда, куда тебя не просят. У нас тоже есть свои маленькие тайны, дурные привычки, капризы. Порой мы доверяемся друзьям, надеемся на их деликатность и понимание. Если они начинают злоупотреблять нашим доверием, нам приходится принимать свои меры. Поверь, Тертулл, это происходит не от жесткости, а исключительно по необходимости. Например, если кто‑нибудь поинтересуется, с какой стати ты начал писать эпиграммы на злочастного Гнея Ламию Сильвана; если некий любопытствующий спросит — может, кто‑то, Тертулл, побуждал тебя лишить душевного спокойствия римского магистрата, ты помалкивай. Лучше позволь, чтобы тебе отрезали язык, чем обмолвись, что это была моя просьба.
Она глянула на молодого человека. Тот мгновенно, как умеют только поэты — натуры ранимые, чувствительные, — побледнел. Глаза у него расширились, остекленели. Фаустина погладила его по руке, подбадривающе улыбнулась.
— Ну, что ты, дурачок, испугался. Ведь нам, Тертулл, не грозит непонимание, не так ли? — она неожиданно сменила тему. — Что касается Марка… Не знаю, поверишь ли ты мне, способен ли ты понять, тем более оценить мою искренность, но я признаюсь, что люблю его, Тертулл.
Я всегда любила Антонина.
Он — отец моих детей, их у меня было двенадцать. Если ты сочиняешь стихи, если лавры Овидия, Катулла или Марциала не дают тебе покоя, ты должен понять, что от нелюбимого мужчины так много не рожают. И больше не будем об этом. Что да как, почему я сплю с тобой, почему у меня случались другие увлечения — это тебе знать не обязательно. Зачем тебе это? Как ни странно, мне дорога твоя жизнь. Удивительные вещи случаются на свете — гладиаторов, моряков никогда не бывало жалко, и если их порой топили после обладания мной или отрезали уши, мне ни чуточки не жаль этих самцов, а вот поэтов жаль. Как, впрочем, и художников.