Рассказы - Дмитрий Новиков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь тоже накатил легкий спазм, но потом в горло пролилась струей сама жизнь, все с теми же, прежде неприятными запахами, просто он уже давно знал, что такое пластмасса.
Когда они зашли попрощаться, в доме царила опрятная нищета. В красном углу висели рядом икона, какая–то выцветшая грамота и старая фотография красноармейского мужчины с тяжелым подбородком и растерянными глазами. «Муж, в финскую погиб», — сказала тускло старуха. Жолобков тут же вспомнил посещение соседней страны, когда в таком же по духу, только более ладном с виду деревенском доме увидел на стене снимки двух упрямых военных, погибших в русскую.
Они вернулись в город и приступили к делу, ради которого изредка, но плотно собирались. Они стали пить. Сначала в каком–то вновь открывшемся ресторане, потом на улице, в парке, среди благостной природы, после — в пустом полуденном баре. Сначала водку, потом портвейн, после — почему–то сухое вино. Параллельно они разговаривали. «Помнишь ли ты какого–нибудь прадеда», — проникновенно вопрошал доктор, а Жолобков отрицательно мотал головой. «Расстрелян?» — «У меня тоже». — «Выпьем». И они выпивали. «У тебя есть почва под ногами?» — это уже Жолобков. «Тут почвы нет, одни кости», — клонил доктор голову долу. И они выпивали снова. «Давай опять во что–нибудь поверим», — искренне веселился один, и второй откликался: «Давай. Только не сильно».
«А помнишь, — спрашивал Жолобков, — того придурка, что на службе вешался, помнишь, как откачивали его скопом, только ничего не помогало, он в крови уже, в говне, в соплях, синий, как замерзающий слон». — «Помню, — отвечал доктор бодро, — и тебя помню, когда ты ему катетер без вазелина в уретру стал пихать — сразу ожил человек, голос стал подавать». — «Давай за вазелин», — предложил Жолобков. «Давай, — браво отозвался доктор в последний раз и пал ниц. «Домой, едем домой, отдыхать будем», — Жолобков взвалил небольшое тело приятеля на плечо и пошел к стоянке такси. «Гляди–ко, маленький, а пьет как все», — одобрительно сказал водитель одной из машин.
Проснулись они часа в три пополудни. В голове тяжело перекатывались свинцовые шары утреннего хмеля, но тело было бодрым. Ему хотелось новых удовольствий, словно алкоголь, предательски вредя всем родным органам, одновременно и помогал, питал живительной силой, будил изначальное естество.
«Давай–ка в баню сходим», — каждый доктор по сути своей тонкий психолог и легко предвосхищает насущные вожделения. «Давай», — легко согласился Жолобков.
Это давно, уже и не упомнишь когда, общие бани были грязными и запущенными. Особо циничным в них было отсутствие пива. Чистотелые люди, таясь, разливали с собой принесенное, украдкой выпивали и от скованности своих действий нестерпимо страдали, падали порой на грязный пол и пытались уснуть. Тогда заботливые руки друзей подхватывали их и вели опять париться и мыться. Львов с Жолобковым хорошо помнили также неистовый гам, который стоял всегда в помывочных военных кораблей. Гам мешался с паром, сквозь эту душную взвесь доносились зычные и бодрые команды: «Пятый дивизион, мыться», — и пятьдесят обнаженных сослуживцев остервенело бросались к пяти душевым соскам. Мудрые нормативы отводили на все десять минут, и поэтому мылись поэтажно — наверху воздетые руки оголтело драили носки, трусы и майки, ниже мылились светлые головы, еще ниже — ополаскивались чресла. Потом в мирную жизнь пришел капитализм, и условно ядовитыми грибами стали плодиться модные сауны. Жолобков даже работал в одной из них сауненком. Первично накапливался капитал, менять воду в бассейне после каждого клиента было дорого. Поэтому основная обязанность его была — ловко сгребать с поверхности воды дуршлагом на длинной ручке волосы и прочие физиологические отправления соплеменников. Вершилось это повсеместно, клан саунят разрастался до тех пор, пока в одной из саун какой–то неудачливый купальщик не подхватил гонорейное воспаление правого глаза. Тогда проснулись контролирующие инстанции и стали брать большие взятки за нарушения, что привело к повышению качества услуг.
У входа в баню продавали веники — березовые, можжевеловые, крапивные, на выбор. Друзья купили по можжевеловому и вошли в фойе. Перед кассой стояла оживленная очередь, и в ожидании билета в рай они выпили по два разливных, вкусных и убедительных, из кружек толстого стекла. Всюду сновали бабушки в белых фартучках, выдавали простыни, пахнущие казенной свежестью, вытирали нечаянную грязь с мраморного пола. Получив по заветному номерку, Жолобков с сотоварищем прошел внутрь, они неспешно разделись и прошествовали в парилку. Около нее толпился народ. Худые, толстые, средние, чем–то неуловимо схожие — шрамы на каждом втором, рубцы на печени, угадываемые по цвету лиц, татуировки, швы, отсутствующие пальцы рук и ног, прочие следы жизненных битв — безудержные русские тела.
Натоплено было так, что даже самые отчаянные выскакивали из парной через несколько секунд с горящими ступнями и огненными лицами. Народ совещался. Наконец облили водой стены и пол и отчаянно, как под танки, кинулись внутрь. Помещение наполнилось паром, криками, воздух свистел, рассекаемый. Хлестались, как в последний раз — до боли, до рубцов. Как всегда — чем хуже, тем лучше. Чем жарче жара, тем суровей мороз. Чем пронзительней боль, тем отчаянней радость. Чем тяжелее топор, тем короче топорище — для куража, без удержу, до надрыва.
Напарившись, вывалились в раздевальню. Отдыхали, дышали глубоко и счастливо, пили пиво, разговаривали степенные разговоры. А потом во все чистое, по первому сроку, — и по домам, если кто степенный, а нет — так праздник продолжать. Львову с Жолобковым до спокойствия куда как далеко, не наговорились еще, не напились, музыки не наслушались и не плакали еще ни разу сегодня — потому в кабак, как есть чистые, румяные, нетрезвые. А там шум–гам, чад–гарь, сбродь веселится. Сидят за столами, дымят, лица красные, глаза веселые, как алюминиевые ложки — поблескивают с тусклым задором. Глазами этими луп–луп, ртами влажногубыми чаф–чаф, руками — хвать да мимо, ногами кренделя, то–то веселье. Кто трезвый сюда придет, скривится брезгливо, ухмылку неприступную на себя натянет, а через пять минут сам такой же, да еще хуже, плачет, кается, целует дичь в костяные уста, и такую дичь несет, такую — глаза бы не смотрели на этот народ. Но что удивительно, все вместе сбродь, толпа и быдло, а возьми за лацканы любого–третьего, прислушайся повнимательней, и поймешь — се человек, неплохой такой, искренний. Не беда, что глуповат сейчас, жлобоват, мудоват, а все брат твой одинокий, печальный, жалостный.
Так и Львов с Жолобковым пришли чистые, в чем–то гордые, неприступные. Сели за столик, крошки брезгливо со скатерти стряхнули, тарелки нестерильные отодвинули. Посмотрели вокруг — беда бедная, богатые плачут, нищие хохочут, духом все блаженны, панихида с танцами.
А потом сами выпили — и нелепые женщины вокруг вдруг красивыми стали, улыбаются чуть шире загадочного — заманчиво, а за соседним столом сквозь заунывное нестройное голошение вдруг прорежется, прорвется голос какого–нибудь заблудшего коммерсанта, чистый и сильный, ненадолго, на пару выстраданных нот, и упадет потом, задавленный тяжелым сбытом. В общем, быстро они влились в этот малосимпатичный, но душевный клуб одиноких сердец, любителей косорыловки.
И вот уже Львов танцевал с различными девами, волнительно и изгибчиво, так видно было, что музыка и женщины в округе него лишь мелкие детали, а суть — в движеньи выразить свою смешную душу. А к Жолобкову старый подошел знакомец, как к Айболиту глупый бегемот: «Что делать, посоветуй, не могу терпеть я больше, ты ведь уролог был, я помню. Болит простата, мочи нет, мочи…». Тот щедростью душевной был обуян, и к богу благодарностью за жизнь, поэтому сказал — достань перчатки, тебе я сделаю массаж, все будет легче. Они пошли к мужскому туалету, а Львов цинично им смеялся вслед, крича, чтобы покрепче запирались, ведь если кто застанет невзначай такое зрелище, то для умов испорченных, недобрых та процедура эскулапская противной может показаться.
Жолобков вернулся к столу слегка протрезвевший. На его месте сидела не совсем молодая женщина–девушка–подросток. Очень стройная, худенькая, а у глаз — надменные морщинки, и в углах рта — морщинки жалкие. Рот ее пытался быть жестким, но то и дело невольно соскальзывал в плавную улыбку, и глаза тогда пугались своей прихлынувшей слабости. Одета она была очень просто, в чем–то даже смешно и нелепо — неважного красного цвета кофточка, слишком короткая для ее возраста юбка, слишком высокие для сезона сапоги. На шее — нитка розовых бус, которые вполне могли бы быть кораллами, не будь они такими крупными. «Пластмасса», — неприязненно подумал Жолобков, но рядом таким молодым щебечущим ужом вился доктор Львов, что даже деревенское «кило€€метры» в ее речи не резануло взыскательного уха. «Я живу за сто кило€€метров отсюда, приехала учиться, квалификацию повышать», — с неясной улыбкой говорила она, и «да–да–да», — журчал Львов, чувствуя близкую поживу. Тут и Жолобков слегка оживился, хоть чувствовал себя не в правах и не в правилах: «Продолжим вечер, послушаем музыку, поговорим об искусстве», — кидал он войлочные шары банальных фраз и чувствовал, что, смеясь над ними обоими, она почему–то ведется, соглашается.