За правое дело - Василий Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он увлекся гербариями, коллекциями насекомых, ящики его стола и карманы всегда были полны образцами минералов и металлов.
Кроме коллекций, у Ольги Игнатьевны имелись два больших аквариума. Среди подводных рощиц и лесов паслись рыбки, по красоте своей равные бабочкам и океанским раковинам: сиреневые, перламутровые, с кружевными плавниками — гурами; макроподы с лукавыми кошачьими мордочками, в красных, зеленых и оранжевых полосах; стеклянные окуни — сквозь прозрачные, слюдяные тельца их просвечивались темные пищеводы и скелетики; пучеглазые телескопы, розовые вуалехвосты — живые картофелины, заворачивающиеся в длинные, тончайшие, как папиросный дым, хвосты.
[Анне Семёновне хотелось баловать сына и одновременно привить ему суровую привычку к обязательному, длительному каждодневному труду. Иногда он казался испорченным, избалованным, ленивым. «Taugenichts!» («Бездельник!») — кричала ему мать, когда он приносил дурные отметки. Он любил читать, но иногда не было силы, которая могла бы его заставить раскрыть книгу. Пообедав, он убегал во двор и возвращался вечером возбужденный, тяжело дыша, точно за ним гнались до самых дверей волки. Жадно и быстро он съедал ужин и ложился в постель, мгновенно засыпал. А однажды она, стоя у окна, слышала, как ее застенчивый слабенький сын кричал во дворе: «Скотина, я тебя кирпичом по сопатке стукну», и произносил он по-босяцки — «кэрпич», а не «кирпич».
Однажды мать ударила его: он обманул ее, сказав, что идет к товарищу готовить уроки, и, взяв из ее сумки деньги, отправился в кинематограф. Ночью мальчик проснулся, точно суровый, долгий материнский взгляд толкнул его, приподнявшись на колени, обнял ее за шею. Она отстранила его.]
Мальчик взрослел, менялся внешне, менялась его одежда. И вместе с его внешностью, толщиной костей, голосом, одеждой менялся его внутренний мир, привязанности, менялась любовь к природе.
К пятнадцати годам он увлекся астрономией, добывал увеличительные стекла — из них он комбинировал небесную трубу.
В нем постоянно шла борьба между жаждой жизненной практики и интересом к абстракции, к чистой теории. По-видимому, в ту пору он бессознательно старался примирить эти два мира — интерес к астрономии был связан с мечтами об устройстве обсерватории в горах, открытие новых звезд связывалось в его мечтах с опасными и трудными путешествиями. Противоречие между жаждой жизненного действия и абстрактным складом его ума сидело в нем где-то очень глубоко; с годами лишь он нащупал, понял это.
В детстве было жадное любование предметами: он раскалывал молотком камни, гладил гладкие грани кристаллов, изумлялся, ощущая тяжесть ртути и свинца. Ему недостаточно было наблюдать рыбку в аквариуме, и он, засучив рукав, ловил ее, осторожно держал ее, не вынимая из воды. Ему хотелось уловить чудный, яркий мир предметов в сети осязания, зрения, обоняния.
А в семнадцать лет он волновался, читая книги по математической физике, где на страницу текста приходилось десять—пятнадцать бледных связующих слов: «и следовательно», «и далее», «таким образом» — и где весь пафос и мощь мышления выражались дифференциальными уравнениями и преобразованиями, необходимыми и в то же время неожиданными.
В эту пору у Штрума завязалась дружба со школьным товарищем Петей Лебедевым, увлекавшимся математикой и физикой; он был на полтора года старше Штрума. Они вместе читали книги по физике, мечтали совместно произвести открытия в области строения вещества. Но Лебедев, выдержав приемные испытания в университет, ушел с комсомольским отрядом на фронт и вскоре был убит в бою где-то под Дарницей {58}. Судьба Лебедева потрясла Штрума: он неотступно думал о своем друге, который предпочел путь солдата революции работе ученого.
Спустя год Штрум поступил на физико-математический факультет Московского университета. Его увлекли работы, посвященные ядерным и электронным энергетическим законам.
Поэзия самой глубокой тайны природы была велика. На темном экране вспыхивали фиолетовые огоньки-звездочки; невидимые частицы, проносясь, оставляли после себя туманные кометные хвосты сгустившегося пара; стройная стрелка тончайшего электрометра вздрагивала, отмечая потрясение, которое вызывали невидимые дьяволы, наделенные безумной скоростью и силой. Великие силы бурлили под поверхностью материи. Эти вспышки на темном экране, показания масс-спектрографа, разгадывающего заряд атомного ядра, потемнение фотографической пластинки — все это были первые разведчики гигантских сил, ворочающихся во сне и вновь притихающих… Страстно хотелось пробудить эти силы, заставить их взреветь, выйти из тьмы берлоги.
Обратимый переход через грань, отделяющую и связывающую вещество с квантами энергии, в рамках одного математического преобразования! Сказочная по сложности и по грубой простоте принципа опытная аппаратура — мост между высоким каменистым берегом обычных представлений и ощущений и скрытой в глухонемом тумане областью ядерных сил.
Но удивительно, но странно! Именно в этом глухонемом царстве квантов и протонов была высокая материальная сущность мира.
Учась в университете, Штрум вдруг объявил матери, что научные занятия его не удовлетворяют, и поступил рабочим на Бутырский химический завод, в самый тяжелый краскотерочный цех. Зиму он учился и работал, а летом не поехал на каникулы, продолжая работать на заводе.
Казалось, он совершенно и весь изменился. Но чувство, которое испытывал в детстве Штрум, наблюдая и преследуя возникавших, подобно чуду, в густой зеленой воде рыбешек, вновь и вновь приходило каждый раз, когда среди противоречивых рассуждений, среди неточных опытов, толкающих иногда к верным выводам, среди тончайших опытов, ставивших иногда исследователя в тупик перед стеной нелепости, он вдруг ощущал догадку, подобную сверкнувшему и схваченному рукой чуду.
Ныне материя не осязалась, не была видима, но реальность бытия ее, реальность атомов, нейтронов, протонов была не менее яркой, чем реальность бытия земли и океанов.
Казалось, он достиг того, о чем мечтал в юности. И все же его не оставляла душевная неудовлетворенность. Минутами ему представлялось, что главный поток жизни идет мимо него, и ему хотелось слить воедино, соединить свою кабинетную работу с тем делом, которое творилось на заводах, в шахтах, на стройках страны, создать тот мост, который соединил бы разрабатываемую им физическую теорию с благородным и тяжелым трудом миллионов рабочих. Он вспоминал друга далеких детских лет в красноармейском шлеме, с винтовкой за плечом — и воспоминание это обжигало его, будоражило.
33Большую роль в жизни Штрума сыграл его учитель Дмитрий Петрович Чепыжин.
Ученый с мировым именем, один из выдающихся русских физиков, широкоплечий, большерукий, широколобый, он напоминал пожилого кузнеца-молотобойца.
Пятидесяти лет он с помощью двух своих сыновей-студентов срубил бревенчатый загородный дом, сам обтесывал тяжелые бревна, сам выкопал колодец возле дома, построил баню, проложил дорогу в лесу.
Он любил рассказывать об одном деревенском старике — Фоме неверующем, который все сомневался в его плотничьих способностях. Однажды этот старик будто бы хлопнул его по плечу, признав в нем своего брата, умелого труженика, и, перейдя на «ты», лукаво сказал:
— Слышь, Петрович, приходи ко мне — сарай мне поставишь, рассчитаемся с тобой без обиды.
Жить в летние месяцы в этом загородном доме Чепыжин не любил и обычно вместе со своей женой Надеждой Фёдоровной отправлялся в далекие двухмесячные путешествия. Они побывали в дальневосточной тайге и на тянь-шаньских высотах возле Нарына {59}, и на берегу Телецкого озера возле Ойрот-Туры {60}, и на Байкале, и спускались на весельной лодке до Астрахани по Москве-реке, Оке и Волге, исходили Брянские леса от Карачева до Новгород-Северского и Мещерские леса за Рязанью. Обычай этот завели они со студенческих времен и сохранили неизменно и в ту пору, когда людям, кажется, уж более подходит отдыхать в санаториях и на дачах, а не шагать лесными и горными дорогами с зелеными мешками за плечами. Во время этих путешествий Дмитрий Петрович вел подробный дневник.
В этом дневнике был специальный раздел — «лирический», посвященный красоте природы, закатам и восходам солнца, летним грозам в горах, ночным лесным бурям, звездным и лунным ночам. Но описания эти Дмитрий Петрович читал только жене. Охоты и рыбной ловли Чепыжин не любил.
Когда осенью, вернувшись из путешествия, он председательствовал на заседаниях в Институте физики либо сидел в президиуме на сессии Академии наук, странно выглядело его лицо среди лиц седовласых коллег и седеющих учеников, побывавших летом в Барвихе, в Узком либо на своих подмосковных, лужских и сестрорецких дачах {61}. Темноволосый, почти без седины, он сидел, насупив суровые брови, подпирая большую голову жилистым, коричневым кулаком, поглаживая ладонью другой руки свой широкий подбородок и худые щеки с въевшимся в них загаром. Такой жестокий загар метит обычно лицо, шею, затылок людей тяжелой жизни, тяжелого труда: рабочих на торфоразработках, солдат, землекопов. Это загар людей, редко спящих под крышей, загар не только от солнца, но и ночной загар, рожденный палящим ночным ветром, заморозками, предрассветным холодным туманом. В сравнении с Чепыжиным болезненные старики с мягкими седыми волосами, с молочно-розовой кожей, прочерченной синими жилками, казались старыми голубоглазыми барашками и ангелочками рядом с широколобым бурым медведем.