Последние дни Российской империи. Том 3 - Петр Краснов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— За что бороться?
— За Россию.
— Но Россия с Керенским гибнет.
— Тут уже не приходится рассуждать с Керенским или с кем иным, лишь бы не с большевиками.
— Мы готовы, — сказали Павлик и Ника.
— Дайте нам отдохнуть. Ночью пойдём на железную дорогу и завтра утром мы будем в Петрограде. Только не было бы поздно.
XL
Октябрьские сумерки рано надвинулись. Густой туман поднялся нал озером, тёмный и сырой стоял лес. На ночной поезд решили выйти в девять часов вечера, но уже к шести все были готовы и сидели в тёмной избушке, сбившись на лавке в углу под образами. В избе было темно. Окна были мутные, и в них видна была полоса неба над тёмным лесом, и ярко горела вечерняя звезда. Темнота и невозможность различать лица сблизили всех, и все притихли и сидели, переговариваясь короткими фразами Все недетское, поношенное, залитое кровью, затёртое лишеньями, что дали им война и революция, отлетело, и они стали тем, чем были: молодыми людьми, у которых так ещё мало в прошлом и так много в будущем.
— Читал я как-то, — сказал Ермолов, — у Толстого, как Наташа и Николай Ростовы и Соня в своём старом помещичьем доме на Святках вспоминают своё прошлое. Луна светит в комнату, за окном мороз трескучий, снежная русская зима, а перед ними встают мирные, тёплые эпизоды их детской жизни.
— Ах, помню, помню, — сказал Павлик. — Наташа с Николаем какого-то арапа видали… А Соня не помнит. К чему ты это?
— Так, вспомнилось. У нас уже нет таких воспоминаний. Чтобы, понимаешь, было тепло и хорошо.
— Ах, нет, — сказал Миша. — Я помню как-то, в гимназии это было. Я был в первом классе. Весна. Окна отворены на широкий гимназический двор, за двором сад, большие липы и дубы растут, и чуть покрыты зеленью. Я спускаюсь вниз по лестнице, а внизу по коридору, где были старшие классы, восьмиклассники дружно хором поют: «Елицы во Христа крестистеся, во Христа облекостеся!» И так хорошо у них выходит. Весна, солнце, зелёный пух на деревьях, за забором трамваи гудят, а тут молодые басы дружно так: «Елицы во Христа крестистеся!»…
— Это не то, — сказал Ермолов. — У них были общие воспоминания, воспоминания семьи, а не школы.
— Ты помнишь, Ника, — сказал Павлик, — как мы с Олей собирали разные уродливые корни и в саду делали клетки и сажали их в них. Это был Зоологический сад. Ты приходил и спрашивал, где какой зверь. А помнишь Колю Саблина? Как он приставал к нам: «А почему верблюд — верблюд?»
— Как же, помню! А помнишь, как меня с Таней нарядили маркизом и маркизой? Мама была жива ещё. Она поставила нас на стол, пришли гости, а она уверяла, что мы её куклы и она сама маленькая. Ты помнишь Танину мать. Мне она казалась громадного роста и удивительно красивой. Мы были богаты, но когда нас привозили к Саблиным, мне казалось, что это сказка.
— Как же! Как же! А кузина Тата всё время говорила ей: «Баронесса, баронесса!»…
— Куда всё это ушло?
— Ника, Ника, помнишь, как мы привезли из корпуса эту шуточную оперу «Открытие Америки» и научили петь Олю и Таню! — «По улице ходила большая крокодила… Она… она… зелёная была!»
— И нам всем попало.
— А потом, как только Оля про кого-либо начнёт говорить и запнётся и скажет: «она, она»… все хором…
— Ну, как же! — зелёная была!
— Ах, хорошо было до войны!
— Теперь за это буржуем назовут, — басом сказал Миша.
— Да. Теперь. Помнишь Миньону Латышову. Мы её Миньоной называли за то, что она так хорошо Миньону пела, — начал Павлик…
— Эту: Connais tu le pays[8]? — напел Ника.
— Эту самую. Встретил я её весною в Павловске. «Вы, Павлик, — говорит, — признаете свободную любовь?»
— Что ей теперь лет тридцать будет?
— Я думаю, и все тридцать пять, но она хорошенькая. Я промолчал. А она говорит: «Тут я познакомилась с одним матросом — удивительно красив. Хочу его писать Аполлоном, но если вы согласитесь, я вас буду писать». Ну, мне не до того было. Помнишь, что замышляли.
— Она такая, — сказал Ника. — Но неужели с матросом?
— Ей мода важна. А это — первые герои. Помнишь, как она за Керенским бегала?
Из далёкого прошлого воспоминания перешли к более близкому, краски померкли, появились жуткие картины убийств на улице, и молодёжь замолчала.
С кипящим самоваром пришла Дарья Ильинична.
— Что, господа, в темноте сидите? А я вам лампу засвечу. Чайку напьётесь, я вам коржиков напекла на дорогу. В Питере-то, Бог знает ещё, что найдёте, все свой запас лучше иметь.
Когда загорелась лампа и стал шуметь самовар, призраки прошлого исчезли, и невольно все стали думать о том, что им предстоит в Петрограде.
— Куда же мы пойдём? — спросил Ника.
— Увидим. Если всё будет тихо, — на квартиру Саблина. Посоветуемся с ним, потом в казачий совет на Знаменскую, там наша штаб-квартира. А там видно будет.
— Я так думаю, — сказал Миша. — Набрать человек двадцать с ручными гранатами, ну и подговорить ещё человек пятьдесят товарищей солдат и прийти на заседание совета солдатских и рабочих депутатов, когда там будет говорить Ленин, и крикнуть: «Бей их!» — и с ручными гранатами на них. Я, думаю, выйдет.
— Не верю я в товарищей, — сказал Ермолов. — Крикнешь: «Бей их!» — а никто не поддержит. Начнут говорить: «Да я что, да не моё это дело» — и сорвут всю историю.
— Такие, как Осетров, пойдут, — сказал Миша.
— Так Осетрова надо перевернуть всего. Он убеждённый большевик. Он говорит: «Под красным знаменем все позволено, а если по царскому времени меня разменять, что я такое — прапорщик и сын извозчика. Война кончится, — опять на Лиговку в вонючий трактир. А ежели мы у власти будем, так я себе уже особнячок в Царском присмотрел». Чем его угомонишь.
— Ну дать ему этот особнячок, — сказал Павлик, — лишь бы дело сделал.
— Не пройдёшь в Смольный-то! — сказал Ермолов. В девять часов все поднялись.
— Что, бабушка, сыну поклониться прикажешь, — сказал, прощаясь со старухой, Ника.
— Ну, кланяйся, батюшка, ему. Да только не очень вы ему крутите голову-то. Один он у меня остался. Никого больше нету!
Старуха смотрела на надевавшую шинели молодёжь и слезливо моргала.
— Коли за Царя, — тихо сказала она, — так и его можно… И его, значит, отдам. Потому от Бога так сказано. Ну, спаси вас Христос. Машутка вас до дороги проведёт, а то ночью-то не найдёте.
— А не боится Машутка?
— Ну, где ей бояться. Почитай и родилась в лесу. Её и лешие-то все знают, — смеясь сказала старуха. — Готова что ль, Маша?
— Иду, тётенька! — и Машутка появилась в большом платке, в высоких мужицких сапогах и с фонарём в руке.
— Пошли, господа, что ль, — сказала она.
— Посидеть надо, — сказала Дарья Ильинична, — по старому русскому обычаю.
Сели на лавки, помолчали, потом разом встали и пошли. Старуха в дверях благословляла их старой коричневой морщинистой рукой, сама не зная почему, плакала и все повторяла: «Не вернутся ведь! Не вернутся! Спаси их Христос!..»
XLI
У Царского Села был бой. Солдаты Царскосельского гарнизона толпами бежали на станцию, запружали её, ломились в вагоны и требовали немедленной отправки в Петербург. На окраинах Царского Села маячили редкие цепи донских казаков, пришедших с Керенским, но ненавидевших Керенского. В казармах шли митинги. Оставшиеся стрелки выносили резолюции: ни с Керенским, ни с Лениным, а в общем было видно, что пойдут с тем, кто окажется сильнее. Братья Полежаевы и Ермоловы потолкались на Царскосельской станции и, убедившись, что места на поезде им не получить, решили идти пешком. На станции Александровской были матросы и вооружённые рабочие — красная гвардия. Там в сумерках ясного осеннего дня жёлтыми огоньками вспыхивали выстрелы. Казаки наступали на Александровскую.
Полежаевы шли по нижнему шоссе. Всё Подгорное Пулково светилось огнями. В каждой избе сидела компания матросов или красноармейцев, выгоняли крестьян рыть окопы на Пулковской горе. Глухою ночью Полежаевы с Ермоловыми подошли к Средней Рогатке. По избам, несмотря на поздний час, горели огни. Петербург был в четырёх вёрстах, тёмный и необычно тихий. Над ним не было отражённого небом зарева огней, город лежал, притаясь, и страшно было входить в него, не зная, что там делается.
Миша подошёл к избе и заглянул в окно. В чёрном штатском пальто и старой гимназической фуражке со снятыми лаврами он походил на красногвардейца. Он долго смотрел в окно, потом подошёл к ожидавшим у палисадника братьям.
— Забайкин там. Ей-Богу, господа, Забайкин, — сказал он.