Хам - Элиза Ожешко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сварю я тебе кушанье, увидишь, какое вкусное! Я тебя отблагодарю… Я покажу вам всем… будешь ты доволен кушаньем, которое я тебе сварю… Хорошо тебе будет после него! Подожди! Подожди!. Теперь уже только разве на том свете ты попробуешь лупить своими хамскими кулаками таких, как я!
Можно было подумать, что после всего, что случилось, она почувствует себя утомленной и ослабевшей. Нисколько! Она удивительно быстро развела огонь, налила воду в горшок, достала из мешка крупу. Потом она выхватила из шкафа нож, очистила немного картофеля, бросила его в кипящую воду, пошла с зажженной щепкой в сени и принесла оттуда кувшин с молоком. Какая-то мысль, какое-то чувство придавали рукам ее силу, телу — гибкость, движениям — быстроту. Можно было предположить, что ею овладели неимоверное усердие и забота о том, чтобы кушанье, которое она готовила, было как можно вкуснее. Насыпая соли и крупы в горшок с водой, бросая картофель и наливая молока, она хрипло шептала:
— Наешься ты теперь, будешь сыт, так будешь сыт, что никогда больше есть не захочешь… Поблагодаришь меня… Узнаешь при смерти, что значит поднимать руку на такую, как я!
И после этих торжествующих и злобных фраз она начала угрюмо причитать:
— Наказание господне! Наказание господне! Наказание мне господне за то, что я сама не умела вести себя с достоинством и затесалась к хамам! Вот до чего я дошла! Вот что мне приходится теперь делать! Наказание господне!
Блеск огня, падавший на ее лицо, освещал ее глаза, полные бездонной, мрачной, застывшей печали.
Когда похлебка была готова, она подошла к своему сундуку, стоявшему в углу, открыла его, вытащила из него разорванную грязную юбку и стала искать в ней карман. А найдя, она опустила в него руку и вынула что-то, завернутое в бумагу. Потом она небрежно бросила юбку на пол и, не закрывая сундука, возвратилась к печке с бумажкой в руках и высыпала в горшок то, что в ней было. Все это она проделала в совершенном молчании, — ее движения стали спокойнее, чем прежде. Она всыпала белый порошок в кашу, приправленную молоком, и стала помешивать деревянной ложкой в горшке. Она мешала медленно, старательно; ее синие губы были плотно сжаты, глаза горели и на щеках пылал яркий румянец…
Она, без сомнения, делала все это с полным сознанием своей цели, и разве только очень опытный психиатр мог бы сказать, была ли она в этот момент вполне в здравом уме. Но верно то, что в эту минуту она жила только настоящим, не помня прошлого и не думая о будущем. Она не чувствовала ни тревог совести, ни борьбы. Первых она никогда в жизни не испытывала: во всю ее жизнь та часть человеческого существа, которая возбуждает совесть и нравственную борьбу, отсутствовала в ней. Теперь, под влиянием страсти и дошедшей до крайнего напряжения болезненной сосредоточенности на одной только мысли, совесть могла проявиться в ней менее, чем когда бы то ни было. Во всем теле она чувствовала боль от тумаков людей, которые защищали Авдотью, и от побоев Павла. Она считала себя опозоренной и обиженной, она ненавидела и хотела во что бы то ни стало жестоко отомстить кому-нибудь. Без сомнения, безумие не вполне оставило ее, и эта ненормальная, полупомешанная, исстрадавшаяся и словно опьяневшая женщина вот-вот могла перейти ту узкую черту, которая отделяет сознание от полного помешательства.
Закрыв дверь и окно своей избы и надвинув шапку на глаза, Павел широкими шагами направился к той хате, в которой жила Авдотья. А та развешивала на заборе стиранное белье. Не входя во двор, он остановился перед Авдотьей и, не снимая шапки, заговорил глухим голосом:
— Простите, кума, что вы терпели такую неприятность из-за меня… Побил…
Заплаканная Авдотья, выпрямившись, пряча свои руки под передник и моргая глазами, зашептала:
— Ей кулаки не помогут! На нее это напущено, и пока не отведешь этого, ничто не поможет. Уж я сегодня узнала, что это не божья воля, а людское дело. Сегодня вечером я наварю копытнику и принесу ей выпить… копытник от сглазу лучше всего, а если он не поможет… то что-нибудь другое поможет, потому что это напущено…
Павел долго молчал и, наконец, ответил, пожимая плечами:
— Разве я знаю? Может быть, и твоя правда… может быть, и напущено… Ни ругань, ни ласка не помогали, ни святые молитвы, ни работа не помогали, и побои не помогают… Какая тут божья воля? Это уже чортова воля и сила… или… или же впрямь кто-нибудь напустил это на нее?
Он колебался, он не хотел верить, но, угнетенный несчастьем, пораженный постигшими его разочарованиями, которые постепенно уничтожали его до сих пор непоколебимую веру, он и сам начал думать, что на Франку действовали сверхъестественные силы. Авдотья шептала:
— Вечером я подойду к саду и позову тебя. Ты придешь, и я дам тебе горшочек с копытником, а ты вели ей выпить его… хоть бы не знаю как не хотела, вели… злой дух кричать в ней будет, но ты не обращай на это внимания и прикажи выпить… При этом читай «Отче наш» и крестись, все крестись и ее крести… Вечером я тебе расскажу, как все это сделать…
— Хорошо… — ответил Павел. — Принесите, научите, помогите, и пусть вас господь бог наградит за то, что вы меня не оставляете в несчастье.
Он повернулся и пошел к реке. Однако сегодня он не в состоянии был приняться за работу. У него был такой вид, как будто его самого жестоко избили; страдание иссушило его щеки и изрезало его лоб глубокими морщинами. Часа за два до захода солнца он, сняв плетенку с окна своей избы, открыл дверь и вошел в дом.
Печка была задвинута деревянной заслонкой. Франка сидела на кровати, сжимая голову руками. Как только в избе стало светло, она вскочила, схватила лежавший на скамейке кусок полотна с воткнутой в него иглой и, возвратившись на прежнее место, стала шить. Взглянув на печку и заслонку, за которой хозяйки обыкновенно ставят сваренную пищу, Павел вспомнил, что со вчерашнего вечера он ничего не ел.
— Нет ли чего поесть? — спросил он, и голос его звучал гораздо спокойнее и ласковее, чем несколько часов тому назад; это был голос человека, который после вспышки гнева начинает чувствовать сострадание, после бури и ссоры желает тишины и примирения.
— Нет ли чего поесть, Франка? — спросил он еще раз.
Не поднимая ни головы, ни глаз, она проворчала:
— Есть…
— Налей в миску и дай.
— Возьми сам… — ответила она.
Павел поднял заслонку, выдвинул из печи горшок, отрезал кусок хлеба и стал есть, стоя перед печкой, которая заменяла ему стол. Ел он очень медленно. За минуту перед тем он чувствовал голод, но теперь пища с трудом шла ему в горло. Он чувствовал в ней какой-то горьковатый вкус, но думал, что это печаль залила ему горечью рот. Скорее печаль, чем эта горьковатая пища заглушила его голод. Съел он немного, потом выпустил из рук ложку, оставив ее в похлебке, снял сермягу, положил ее себе под голову и, громко вздыхая, растянулся на скамейке, как человек очень уставший. Франка, склонив голову, шила. Когда Павел ел, она не отрывала глаз от полотна, теперь же стала бросать на мужа пытливые и быстрые взгляды. Когда она увидела, что он закрыл глаза и заснул, она отбросила полотно, облокотилась на колени и закрыла лицо руками.
В избе царила тишина, нарушаемая только дыханием спящего человека. Со двора доносился шум детских игр, в которых принимал участие и Октавиан. Вероятно, Ульяна накормила его сегодня, что, впрочем, случалось довольно часто; он резвился с ее детьми на солнышке и не шел в избу. Стало уже темнеть, наступал вечер. Павел беспокойно зашевелился и тихо застонал сквозь сон. При этом рот его искривился, как будто от боли. Однако он не проснулся. Франка подняла голову, посмотрела на тихо стонавшего человека, вскочила с кровати и выбежала из избы. Обойдя избу, она быстро зашагала вдоль крутого склона горы позади амбаров, стоявших один возле другого. Заметно было по ней, что она и сама не знала, куда и зачем идет. Трудно сказать, как бы далеко она зашла, если бы она не заметила на краю горы, за амбарами, двигавшуюся ей навстречу тяжелую, квадратную фигуру женщины в лохмотьях, опиравшуюся на палку.
— Марцелла! — крикнула она таким голосом, как будто после долгого пребывания среди мучивших ее врагов она приветствовала единственное в мире милое для нее существо. Она давно уже не видела старой нищей, потому что Марцелла как прежде в сношениях с лакеем Каролем, так и теперь в происшествии с Данилкой чувствовала себя виноватой, боялась, как огня, Павла и Козлюков и, проживая теперь в отдаленной избе на краю деревни, предпочитала не попадаться им на глаза. Ей любопытно, даже очень любопытно было узнать, что делается с Павлом и с Франкой после сегодняшнего происшествия, о котором она уже слыхала. Поэтому она за амбарами пробиралась к их избе, надеясь тайком что-нибудь увидеть и услыхать или встретить где-нибудь Франку и расспросить ее. Теперь она прибавила шагу. Франка не шла к ней, а бежала. Очутившись возле нищенки, Франка протянула руки, обняла ее, прильнула к ней своим гибким телом и зарыдала. Казалось, радость, которую она испытала, увидев друга, смягчила ее затвердевшее, каменное сердце и растаяла слезами.