Живым не верится, что живы... - Лазарь Лазарев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«…Я не хочу себе судьбы, отдельной от моих товарищей. Мы столько раз вместе сжимались под обстрелом, вместе сидели у костров, и хлеб, и вода в котелке, и огонь были общими. А когда не было всего этого, мы ложились тесно и в мороз согревали друг друга теплом своих тел. Я до сих пор несу в себе тепло тех, кого уже нет в живых, я часто думаю их мыслями, в душе моей часть их души», — эти мысли навеяны герою письмами матери, которая живет в постоянном страхе за него. Вот что он мог бы ей, наверное, ответить, но даже матери он никогда не напишет того, что думает сейчас, никогда ни он, ни его товарищи ни с кем не заговорят об этом вслух. Не обо всем можно сказать словами, и тот, кто решается говорить о сокровенном чувстве, не дорожит им. Потому что речь идет не об умозрительном выводе, пусть вполне основательном, а именно о чувстве, интимном чувстве, не нуждающемся в обосновании и чурающемся громогласности. Сила и подлинность его подтверждаются не словами, а только поступками, — у Толстого источником мужества сражавшихся на Бородинском поле служит скрытая теплота патриотизма.
Имя Толстого возникло не случайно: Г. Бакланов принадлежит к тем писателям военного поколения, для которых главным эстетическим ориентиром служили толстовские традиции, они в немалой степени определили направление его собственных художнических исканий. И это касается не столько изображения войны как таковой, батальных сцен, сколько проникновения в психологию персонажей, в изменяющийся «текучий» мир забот и стремлений личности, в нравственную подоплеку поступков, в сложные, переплетающиеся, противоборствующие причины событий. Это не школа — окончил ее и выпущен для самостоятельной деятельности; связь Г. Бакланова с толстовскими традициями не прерывается и не слабеет с годами, для последних книг она не менее, а иногда и более существенна, чем для ранних; вот и в недавнем интервью он говорил, что и нынче ему представляется в военной литературе наиболее перспективным «все то же старое реалистическое направление, идущее от Толстого». Но именно в «Пяди земли» это равнение, эта ориентация на толстовские традиции определились как принципиальная позиция.
В отличие от «Южнее главного удара», где автор погружался в прошлое, «Пядь земли» обращена к современности; нравственные уроки будущему, извлеченные из пережитого людьми на войне, создают лирическое напряжение в повести. Автор и рассказчик (дистанция между ними минимальная, и есть резон в том, что о произведениях писателей военного поколения иногда говорят как о «мемуарах» солдат и лейтенантов) много, очень много размышляют о жизни и смерти, о смысле человеческого существования, о необходимости беречь мир на земле, о том, что такое человечность на войне.
Высочайшая мера требовательности к себе, нравственный максимализм, страстное стремление во что бы то ни стало добиться справедливости — и в большом и в малом, вселенская отзывчивость, когда близко к сердцу, как собственная боль и горе, принимается все, что происходит в мире, — эти черты поколения и времени по-своему преломились в характере Мотовилова. То было поколение романтиков, революция, ее идеи определили их духовный горизонт — необычайно широкий, она вселила в них веру в то, что им выпала на долю беспримерная историческая миссия — покончить на земле с бесчеловечностью и злом.
Романтиками их делала одержимость идеями справедливости, а не война сама по себе, тем более не военные «приключения». Только из дали годов и тем, кто не прошел через это, может сегодня показаться, что жестокая кровопролитная война, в противоположность благополучно однообразной повседневности мирного времени, располагает к романтическому мировосприятию. На самом деле — и об этом убедительно свидетельствует литература «потерянного поколения» — в грязи окопов первой жертвой становились романтические иллюзии. Но романтика ровесников Мотовилова не была иллюзорной, их романтический пыл не могли остудить самые угрюмые из всех мыслимых — фронтовые, окопные будни. Уже хотя бы потому, что приобретенный в войну жизненный опыт, бесчеловечность фашистов, с которой они сталкивались на каждом шагу, раскаляли их воинствующую непримиримость ко злу и несправедливости в любых проявлениях, в любых обличьях.
«Мы не только с фашизмом воюем, — мы воюем за то, чтоб уничтожить всякую подлость, чтобы после войны жизнь на земле была человечной, правдивой, чистой», — размышляет Мотовилов. От книги к книге этот мотив звучит у Г. Бакланова все сильнее и сильнее, острее становится критика шкурничества и безыдейности, безнравственности и приспособленчества, проникающая сквозь самую изощренную социальную и нравственную мимикрию (стоит взглянуть на панораму литературного процесса конца 50-х годов, и мы увидим, что вообще в прозе резко вырос интерес к нравственной проблематике, больше внимания уделяется художественному анализу зависимости гражданского поведения человека от его нравственных устоев).
И если в «Южнее главного удара» и «Пяди земли» этот мотив реализован лишь в эпизодических персонажах (повозочный Долговушин, чтобы быть подальше от передовой, прикидывающийся человеком, неспособным ни к какому серьезному делу, с которого все взятки гладки; Мезенцев, который всегда ловко устраивается так, что за него «все трудное, все опасное в жизни делают другие»), то в следующей небольшой повести «Мертвые сраму не имут» (1961) он возникает в связи с одной из главных фигур произведения и разработан подробнее, основательнее.
За плечами начальника штаба артиллерийского дивизиона капитана Ищенко уже восемь лет безупречной, как ему представляется, службы. Он и в самом деле дока по части неукоснительного соблюдения некоего внешнего распорядка, которому в армии придается немалое значение, здесь у него наверняка все всегда было в абсолютном ажуре, тем более что в исполнительности и аккуратности видел он суть армейской службы. Ищенко не служил, а выслуживался, не обременяя себя мыслями о том, что защищает наша армия, за что идет война, в которой и он участвует. Разумеется, он прекрасно знал все слова, которые писались и говорились по этому поводу, да и сам произносил их в надлежащих случаях, но для него они так и оставались словами, не находившими никакого отклика в его душе. А по-настоящему для Ищенко было важно только то, что прямо затрагивало его интересы, сосредоточенные на продвижении вверх по служебной лестнице, на его доме, на вещах, которыми они с женой обзаводились любовно и с толком. Он полон самоуважения и чувства превосходства над окружающими, потому что все у него ладно, основательно — от уютной квартиры (ценность которой возрастала от того, что соседом был сам командир полка) до наборного мундштучка, изготовленного дивизионным умельцем.
И в минуту трудную, кризисную эта духовная скудость, эта нравственная недостаточность не могли не дать себя знать. Когда потрепанный в боях дивизион напоролся на немецкие танки, в неразберихе внезапного ночного боя на марше Ищенко, спасая свою жизнь, бежал: для него не существовало ценностей, которые защищают, не щадя себя. Он бежал, бросив в отчаянный момент на произвол судьбы подчиненных, не подумав предупредить их о стоявших в засаде немецких танках. Он спасал себя, расплачиваясь их кровью, предавая их. Именно предавая, — не случайно замполиту Васичу, раскусившему его в этом бою, пришла в голову мысль, что, окажись Ищенко в оккупации, он бы и не подумал о сопротивлении захватчикам, а «тихонько опустил бы на окне белую тюлевую занавеску: и мир видно через нее, и тебя не увидят. Вдвоем с женой, за занавеской, можно и немцев переждать». И хотя Ищенко побаивается — если всплывет, как он вел себя в этом бою, его могут судить, строго наказать, — вины своей он не чувствует и раскаяния, естественно, не испытывает. Тогда, в бою, он оправдывал себя, считая, что начальство с преступным легкомыслием послало дивизион на заклание, теперь, перед лицом начальства, он находит другое оправдание: он ничего не мог сделать, бой был проигран из-за того, что его погибшие товарищи распоряжались нерадиво и неразумно. Он сваливал на них ответственность за этот несчастливо сложившийся бой, в котором они сделали все, что смогли: у них не было сил, чтобы остановить мощную группу немецких танков, но они их все-таки задержали, а шесть сожгли. Ищенко не хотел разделить со всеми судьбу на поле боя, он спасал свою шкуру, а уж выбравшись оттуда целым и невредимым, он тем более не собирался «отвечать за всех». И когда в штабе полка его дотошно расспрашивал о случившемся капитан Елютин из СМЕРШа, привычно ищущий виновников, которые должны отвечать за неудачу, Ищенко снова предал своих товарищей — мертвых и уцелевших, возводя на них напраслину…
Разные люди были в дивизионе: бесшабашные и осмотрительные, более выносливые и послабее, замкнутые и душа нараспашку, образованные и не очень грамотные, решительный, уверенный в себе, грубоватый Ушаков и мягкий, обуреваемый, как нынче говорят, интеллигентскими комплексами Кривошеин, начальник разведки Мостовой, который жаждет высшей незамутненной справедливости и даже думает о том, что после войны и немцев нельзя судить чохом, с каждым надо бы разбираться отдельно, и тот простодушный молодой разведчик, который никак не мог взять в толк, почему Ищенко бросился в сторону от своих, когда на них сейчас навалятся немцы, — но все они, непохожие друг на друга, не могли и помыслить для себя иной, более легкой, чем у их товарищей, судьбы, для всех них и этот бой и вся война были общим и кровным делом.