Переворот - Джон Апдайк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вблизи этой пещеры, как сказал нам Сиди Мухтар, собрались европейские сизые голуби, и теперь две-три птицы, а они серые, но с блестящими кружочками на голове и горле, в этой монохромной местности кажутся радужными, и на заре и в наступающих сумерках видно, как они сидят на дальнем склоне сланцевой глины цвета асфальта, точно голуби на трубах городских крыш. Вверх и вниз колесили мы по проходам, таким узким, что небо у нас над головой казалось не шире реки. Это мучительное путешествие состарило Шебу: младенческий жирок исчез с ее щек, и она иногда с сомнением искоса поглядывала на меня в промежутки между асинхронно вздымавшимися горбами наших верблюдов.
«Ты меня любишь?» — спрашивала Кэнди.
«А ты мне скажи, что ты понимаешь под любовью», — говорил в ответ молодой Хаким, чьи защитные реакции хорошо укрепились за годы жадного чтения от Платона до Эйнштейна, неуклонно взрывавшего и развалившего всех богов-защитников.
«Что значит «что я понимаю»?»
Внизу, на улице, с воем пронеслись кареты «скорой помощи». Их крутящиеся красные огни окрасили в кроваво-красный цвет сосульки на окне — точно клыки, оскаленные в злобном рыке.
«В какой мере твоя так называемая любовь ко мне, — продолжал он, — является проявлением себялюбия, себялюбия в прометеевском смысле — стремления к запретному, то есть любить меня?»
«В какой мере, в свою очередь могу я спросить, твое траханье меня является местью белому миру?»
«Это твои родители так говорят?»
«Они не знают. Они не спрашивают. После определенного возраста им легче забыть, что у тебя есть тело. Единственным кризисным моментом был бы брак».
«Безусловно».
«Что значит «безусловно»?»
«А то и значит, что брак, безусловно, вызвал бы кризис. — Он твердо изменил тему, чтобы ей это было ясно. — Это сволочное желание отомстить, по-моему, в духе американцев. У меня нет — уж как-нибудь я в этом разбираюсь — чувства, что белый человек оскорбляет меня, каким мучаются Оскар, и Репа, и Барри, которые зовут белого человека просто Человек. Арабы с лицами кофейного цвета убивали и увозили моих соотечественников в те времена, когда французы простодушно строили Шартр. А туареги были еще безжалостнее. Под своими синими одеждами они белые. В моей стране черный человек — это Человек с большой буквы, который из поколения в поколение совершает удивительное чудо — продолжает существовать и размножаться, невзирая на муки и жару. Нуар — это река, куда чужаки приезжают удить рыбу, но не плавать с нами».
«Говори и ласкай меня. Пожалуйста, Счастливчик».
Он провел рукой по ее белому бедру, с которого исчез отсвет красных огней.
«В деревне, — сказал он, от усталости говоря о первом пришедшем на ум, — мы всегда ласкали друг друга с дядями, сестрами, друзьями, а в тринадцать лет мальчики получают право спать в большом доме. Я часто думаю о твоем брате — как тоскливо спать одному в отдельной комнате. И когда после такого одиночества переходишь к сексуальной жизни, это, наверно, представляется великим достижением, большим, чем у других народов, слишком бедных, чтобы иметь столько комнат. И потом, американцы средних лет тоже не ласкают друг друга. В конце жизни ты переходишь в руки медсестер и докторов. Это означает, что ты снова приближаешься к тому, чтобы оказаться в темноте чрева».
Она повернулась к нему спиной — кожа у нее была холодная, как у змеи. Ей хотелось говорить о замужестве.
Пиролюзит, гематит, антимонит, кварц — Сиди Мухтар, подмигнув, перечислил названия кристаллов.
— Большое богатство. — И постучал по скале.
В свое время он попал в армию Роммеля, и там его натаскали в геологии, в Erdwissenschaft. Он успел привязаться к девушке, игравшей на анзаде, и ее маленькому покровителю. И жалел, что они покидают караван. Но страшное время настало.
В этот самый момент, как позднее узнал Эллелу из достоверных источников, Микаэлис Эзана шел среди ночи по коридорам Дворца управления нуарами. Он убедил своих охранников, двух простаков из племени галла, которых отобрали из отряда, занимавшегося ловлей крыс на одной из гор земляных орехов, сваленных на равнинах близ Аль-Абида, что в шесть часов надо пить «Мартини» для своего рода внутреннего омовения, которое следует принимать для окончательного очищения вместе с салят аль-магриб. День за днем он увеличивал пропорцию джина по отношению к вермуту, так что под конец это свалило крепких парней, закаленных потребителей медового пива. Путь для Эзаны был свободен. Как однажды уже встречалось на этих страницах и было слышно из этого же окна, гортанный зов муэдзина прозвучал под безоблачным небом словно под темным кафельным сводом. Избегая риска конфронтации с солдатами и их подстилками, расквартированными в коридоре четвертого этажа, а они, если и не были полностью в курсе всех нюансов перемен во внутреннем кругу руководства Куша, безусловно, учуяли запашок табу, окружавший теперь Эзану, он совершил целый ряд операций: порвал, измерил и связал воедино — подобно тому, как были вытянуты, казалось, необходимыми вставками в середине некоторые фразы данного текста, — кафтаны и шнуры, придерживающие головной платок, в единую веревку и под серебряным поцелуем последней луны сафара спустился по стене, сопровождаемый в этом жутком спуске своей безразличной тенью, похожей на слабо очерченную, большую летучую мышь, чьи ноги размыто касались его ног. Не порвав веревки, Эзана достиг окна третьего этажа, где помещался Народный музей империалистических зверств. Поскольку, спускаясь, он молился, окно оказалось незапертым или верхний шпингалет давно отошел от дерева, усохшего от дневной жары и превратившегося в ломкую глину. Эзана с треском открыл окно, толкнув раму, и, дрожа, соскочил на пол.
Музей посещали лишь немногие ностальгически настроенные реакционеры. Кожа с французской парадной сбруи была обглодана и съедена голодающими. Маленькая модель типичной хижины для слуг circa 1910 года, призванная скандализировать зрителей своим убожеством, была старательно демонтирована и вынесена из дворца, чтобы служить убежищем бездомной семье в Истиклале. Инструменты пыток, среди которых господствовали высокая бормашина и гильотина, готическая вершина галльского правосудия, отбрасывали длинные тени, и между ними, обходя пыльные музейные витрины, пробирался босиком министр внутренних дел. В витринах лежали комья каучука, гипса и другого сырья, которое добывали в Нуаре голые рабочие (запечатленные на миниатюрной картине из папье-маше в виде изможденных фигур из дерева бальза у входа на рудник) за несколько сантимов в день. Другую витрину занимали лишь усы и монокли империалистов — они подмигнули Эзане, когда он проходил мимо. В следующей витрине лежали пустые бутылки из-под ядов, которые потребляли нечестивые «колоны»: абсент, коньяк, шампанское, перье, — их блеск потускнел и снова ожил после того, как Эзана с сильно бьющимся сердцем проскользнул мимо. В других витринах темнели Библии и молитвенники во всем разнообразии размеров и языков. Вместе с ними весьма остроумно были разложены гроссбухи армии обогатителей, управителей плантаций, концессионеров, агентств по экспорту-импорту, факторий, торговавших европейскими материями и ножевыми изделиями в далеких деревнях, компаний, чьи суда, скрипя, ходили по Грионде. Эзана однажды занялся изучением этих гроссбухов и после консультации с Эллелу не дал хода своему любопытному открытию: ни в одном гроссбухе он не обнаружил прибыли. На бумаге колониализм выглядел явно проигрышным предприятием. Стоимость содержания армий, управителей и фортов, приобретения флагов, пуль, хинина, строительства дорог, ввоза ножей, вилок и ложек намного перевешивала нехотя добытое сырье и налоги, получаемые от беспринципных, ненадежных вождей, не говоря уж об упорно плохо работающих людях. Самого алчного эксплуататора, короля Леопольда, прибегавшего к страшным зверствам в стремлении установить баланс в своих книгах, пришлось спасать от банкротства. По мере того как колонии стали получать независимость, гроссбухи в столицах метрополий заметно поздоровели. Нуар, самая outre[39] из колоний французского министерства заморских территорий, считалась в Париже, по данным статистики, маленькой ерундой.
Почему же в таком случае угнетатели пришли сюда? Этот вопрос терзал Эзану, шагавшего босиком по пустынному музею, вместе с болью в подошвах, слишком много лет покоившихся в итальянской коже, а сейчас пострадавших во время смелого спуска по шершавой внутренней стене дворца. Европейцы пришли, казалось, просто из зависти: у португальцев было здесь два форта, поэтому датчанам и голландцам захотелось тоже иметь форты. Египет оказался под британской пятой, поэтому французы решили прибрать к рукам Сахару; поскольку у британцев была Нигерия, немцы решили прибрать к рукам Танганьику. Ну, а потом что было делать на этих обширных землях? Осушать болота, бить слонов, сажать шоколадные деревья, расчищать дорогу для миссионеров. В Нуаре эти виды деятельности получили самый скромный размах: здесь было мало болот и еще меньше слонов. Тем не менее галлы делали свое дело, и горстка французов, которые у себя дома считались бы париями, создала здесь на спинах черных, обращавших на них не больше внимания, чем на мух, впечатление — пусть весьма шаткое — своей значимости. В одной из витрин музея хранились плети — от сикот, вырезанной во всю длину шкуры гиппопотама для выравнивания рабочих на плантации в одну линию, до изящного шелковистого фуэ с узлами, искусно завязанными на концах, которым жена управителя района наказывала своих горничных. В следующей витрине лежали непристойные принадлежности борделя в Хуррийя, который содержали для белой милиции и рабочих отоктоны местные жители. Таким путем был установлен своего рода контакт. Цивилизация водопадом грязи обрушилась на незаполненные, чистые места на карте мира. Произошло слияние кож вслепую, как у спящих, которые крутятся, перетягивая с закрытыми глазами на себя одеяло. На одной из темных стен висели большие карты присахарских империй — Сонгай, Мали и Канем-Борну. Они тоже были навязаны извне, и их появление и падение было отмечено ликвидацией многих ушей, рук и голов. На той же стене висели пожелтевшие и чудные дагерротипы вычурных пикников в буше, военных парадов, демонстрировавших изобилие пуговиц, художника с бородкой, в свободной белой блузе конца века, старательно изображавшего на мольберте в импрессионистической манере хижину, похожую на улей, и баобаб. Эзана крался мимо этих картин отошедшего в прошлое общения и думал о смысле колониализма, о том, как трудно представить себе, что народ Франции, страны с такой божественной литературой и кухней, мог завладеть немытой одной шестой неблагодарного континента для того, чтобы создать престижные посты для нескольких авантюристов, а это способствовало появлению великой страны Куш, которая существует исключительно для того, чтобы несколько представителей революционной элиты могли иметь свои посты. Памятники зверств империалистов словно удерживали Эзану, когда он стал откручивать большой восьмигранный болт на двери под писанным маслом портретом губернатора Федерба, снимками экспедиции Хурста и фотокопиями особенно гнусных страниц из знаменитого дневника полковника Тутэ. Эзана, крадучись, вышел в коридор. Он был пуст. Осыпающийся белый потолок, зеленый багет, проложенный на уровне его руки, уходили в бесконечность. Эзана в грязной одежде узника пробирался вдоль стены, скривив лицо и выпучив глаза, слушая, как его наручные часы с черным циферблатом отсчитывают секунды, и думал о том, что Эллелу, отправившись в дальнее путешествие, едва ли достигнет места своего назначения. Размышлял он и о том, как самому выжить, взвешивал возможности дворцового переворота.