После дождика в четверг - Владимир Орлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И после он уже не прерывал Севку, не вставлял реплик, просто слушал и был благодарен приятелю за то, что тот отвлек их разговор с опасного тупика в музейный переулок. А Севка все читал или просто рассказывал, и то и другое делал с видимым удовольствием, не утруждал себя какой-то логикой, перемешивая небрежно века и людей. Человек он был аккуратный и тетради свои вел строго, следуя им самим выработанной системе, стремился видеть взаимосвязи в движениях людей и народов, а тут кормил Терехова неожиданной окрошкой, то ли потому, что был взволнован началом их беседы, то ли потому, что стосковался по этим серым томам и общей тетради и, наконец дорвавшись до них, готов был глотать все подряд. То вспоминал переписку Ивана с князем Курбским и был недоволен подтасовками Грозного и удивлялся красноречию и логике князя, то цеплялся за вразумляющий пункт из наказа поляков Тушинскому вору: «Насильственное не может быть вечным…», то зачитывал строчки о том, как «…в Перми в 1606 году крестьянина Талева огнем жгли и на пытке три встряски было ему по наговору, что напускает на людей икоту».
– В Киевской Руси, – говорил Севка, – жил князь Роман, удалой князь, власть уважал, принцип у него был: «Не перебив пчел, к меду не доберешься». Добрался-таки, перебил бояр и соперников. А через несколько веков Иван Васильевич Грозный однажды в большом сомнении ездил из монастыря в монастырь. Из нашего Дмитрова отправился в Песношский монастырь и там имел разговор с заточником Васианом Топорковым в его келье. Спросил: «Как я должен царствовать, чтоб вельмож своих держать в послушании?» Вассиан прошептал ему на ухо: «…не держи при себе ни одного советника, который был бы умнее тебя…» С тех слов, говорят, и пошла опричнина… Да, – задумался Севка, – трагическая была фигура. Наломал он дров. А ведь столько добрых намерений было… Перед народом на Красной площади в грудь себя кулаком бил…
Севка замолчал, очки снял и держал их в руке, и было в выражении лица его такое, как будто думал он сейчас о хорошо знакомом ему человеке, которого он не раз предупреждал о последствиях и о судьбе которого ему рассказали на днях, и теперь он жалел и ненавидел его одновременно. «Да», – вздохнул Севка, отрывая себя от раздумий, стал листать тетрадку дальше и принялся говорить о Борисе Годунове. По его словам выходило, что при Борисе процветала система доносов, не очень был уверен в своем положении вчерашний боярин, а потому и летели доносы, доносы проверялись, в силу нашей расейской горячности, после того, как кто-то уже висел на дыбе, и, чтобы доказать свою праведность, многие торопились сочинить доносы, опережая соседей.
Потом он принялся рассуждать о Лжедмитрии, и снова в голосе его было такое, что показывало: Лжедмитрия он знает неплохо, да и Терехов должен был бы его знать, словно заезжал он во Влахерму или еще куда к ним в гости. Но Терехов слушал его уже невнимательно, а думал о том, как он совсем недавно приобрел под влиянием Севки интерес к истории. Он поначалу относился к увлечению приятеля с уважением, но снисходительно, как и должен был бы относиться к нему любой человек иной профессии, уверенный, что его дело и есть самое важное. К тому же в наш век на гуманитариев поглядывают сверху, и тут Терехов был не оригинален. Но однажды Севка ткнул Терехова носом в историческую безграмотность и сказал, что не знать того, что было с его родным народом и как он жил, стыдно. Терехов посмеялся, но потом понял, что Севка прав, и ему и вправду стало стыдно, и он, когда Севка был в отъезде, воровато сунулся в его тома и потом не раз, коль выпадало свободное время, открывал их наугад и читал запоем, обещал себе заняться историей всерьез. Впрочем, он многие науки обещал изучить всерьез…
И теперь он лежал и думал о том, что наш мир для каждого нового человека в нем не нов. Для Севки не нов, для Олега Плахтина не нов, для него, Терехова, не нов. Каждый этот новый человек – в семнадцатом ли веке ему судьба появиться или в двадцатом, – каждый этот новый человек рождается словно бы уже втиснувшим в себя века, что до него тянулись или летели. И, может быть, существование человека потому и интересно, что он, человек, живет в отшумевшие уже тысячелетия, он и их участник, и на все теперешнее он смотрит глазами мальчишки с парижской мостовой и солдат Бородина. Он участвует и в будущем, предчувствуя и предвидя его. Значит, он существует тысячелетия, загнанные в несколько десятков лет. Значит, глаза и умы, отжившие уже физически, живут с ним и в нем. И в этом – тоже связь времен, в этом – тоже смысл человеческой жизни, потому человек и цепляется за прошлое, оно щемяще дорого ему и дороги реликвии его, и нет прощения варварам нашего века, без колебания пускающим шедевры на щебень…
– Значит, у них завтра свадьба… – сказал Севка и снял очки.
– Что? – не понял Терехов.
– Я говорю, свадьба у них завтра…
– А, – расстроился Терехов, – завтра… Мне всякие шуточные плакаты рисовать нужно…
– Это в Олеговом духе, – сказал Севка, – свадьбу в такую пору устраивать. Еще бы с фейерверком.
В голосе его не было ни удивления, ни иронии, не осуждал он Олега с Надей, и все же Терехов проворчал:
– Ну и ничего в этом плохого нет.
– Я разве говорю…
– Ты к ним не заходил? – спросил Терехов.
– Нет. Когда уж тут… – сказал Севка, но сказал так, что Терехов понял – он не заходил вовсе не из-за времени. – Не знаешь, они не обиделись? – спросил Севка.
– Не знаю.
– В сельсовет мне придется их завтра переправлять?
– Наверное. Будет время поговорить.
– Я в кабине молчаливый.
– Ну на свадьбе побеседуешь…
И дальше они говорили вокруг да около, то есть так могло показаться человеку, не знающему их, а на самом деле их слова касались сути, и тем не менее Терехов понимал, что рассеивается иллюзия, которая жила в нем последние дни. Иллюзия эта была порождена ожиданием его с Севкой разговора, и разговор их, считал Терехов, должен был укрепить его в чем-то, помочь по крайней мере обрести ему душевное равновесие. Но так бывает часто, в сегодняшней нашей сумасшедшей жизни неким успокоительным средством представляется радужное событие в будущем, не очень реальное, но обнадеживающее, мысль о нем и на самом деле успокаивает, а когда все же оно происходит, то оказывается, что оно ничего не меняет, да и не могло ничего изменить.
– Слушай, Сев, – начал Терехов, – тут я хотел с тобой поговорить. Только ты пойми меня правильно… Что-то мне не нравится сейчас в Олеге, а что, не уловлю… Будто бы что-то в Олеге происходит, он какой-то напряженный и нервный и чего-то боится и что-то прячет…
Севка встал и принялся ходить по комнате, очки покачивал рукой и был похож на учителя, прогуливающегося между рядов парт, пока его ученики корпят над контрольной по алгебре.
– Он как все, – сказал Севка, – и хорошее и плохое в нем намешано. Судят о человеке по его действиям, а он как все.
– Я и не собираюсь судить его, – нахмурился Терехов. – Но его что-то гложет, и ему, может быть, нужна помощь…
– А тебя ничего не гложет? – спросил Севка.
Терехов промолчал.
– Мало ли какие могут быть причины, – сказал Севка.
Они молчали, и пауза затянулась. Севка присел на свою кровать, а потом и к стенке прислонился, голову откинул и закрыл глаза.
Терехов думал о семье Плахтиных, о своем старшем друге и покровителе Сережке, о том, каким он был отчаянным и пронырливым и какой мог из него получиться разведчик, если бы немцы удержались во Влахерме подольше. Он вспоминал сырой октябрьский день, когда они с Сережкой у села Андреевского наткнулись на тот кривой окоп и в оползавших песочных его боках откопали пулемет, помятые каски и гранаты. И потом, когда Терехов, раскинув ноги, лежал за пулеметом, была вспышка и грохот, и жестокое чувство страха вцепилось в Терехова через минуту. И те пять километров, что он волок на себе Сережку, Терехов все еще верил, что Сережка жив, и у него не было времени плакать. А потом он дал себе слово заменить Олегу старшего брата, он и старался покровительствовать поначалу Олегу, давал по шее его недругам, подсаживал на плот, уберегал его в рискованных затеях… Но дороги их разошлись, Терехов уже тянул лямку взрослой развеселой жизни, а Олег казался ему недосягаемо чистым, похожим на Павлика Морозова или Олега Кошевого, и каким он мог ему быть старшим братом.
Севка же, откинувшись к стене и закрыв глаза, думал о том, как прошлой зимой были они с Олегом в снежном походе на Трол.
В тот поход отправлялись шумно, а готовились к нему не спеша и всерьез. Стояла зима, но не очень уж свирепая, а так, с тридцатью градусами и крупнохлопьим снежком. К самой Трольской горе надо было перевезти из Кошурникова три теплых вагончика и четырнадцать лесорубов во главе с прорабом Кузьминым. Бригаде этой предстояло в трех цивилизованных вагончиках у Трола зимовать в тишайшем одиночестве и валить тайгу, готовить просеку для домиков тоннельщиков и западной пред портальной выемки. Вагончики к Тролу доверили тянуть двум корчевателям, бульдозеру и двум трелевочным, в том числе и Севкиному.