Сказки здравомыслящего насмешника - Шарль Нодье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Человек — не единственное говорящее животное, встречающееся в здешних краях. Я часто вижу здесь другую особь, имя которой — Ученый. Ученые делают все возможное, чтобы не походить на обыкновенных представителей человеческого рода, хотя на самом деле имеют с ними куда больше общего, чем хотят показать. Первая отличительная черта Ученого — зеленая шерсть, которую он любит разукрашивать шитьем и лентами[216]; впрочем, как я тебе уже сказала, все это только уловки, ибо под шерстью прячется животное, в точности похожее на самого заурядного Человека. Другая, более характерная черта Ученого — это его язык, равного которому нет в мире. Ученый нимало не заботится о той призрачной вещи, что именуется идеей и доставляет столько хлопот всем остальным представителям человеческой породы; его волнует лишь слово, худо ли, хорошо ли передающее эту идею, причем если слово это освящено традицией, он его употреблять ни за что не станет. Труд Ученого состоит в том, чтобы пользоваться словами, произносимыми столь редко, что с таким же успехом их можно было бы не произносить вовсе, а главная заслуга Ученого — в том, чтобы каждый день изобретать новые слова, которые никому не понятны, для обозначения самых обыкновенных фактов, которые известны всем. Поэтому Ученый безостановочно плодит эти варварские изобретения, внятные лишь ему одному. Непонятность их его нимало не смущает: ведь Ученый, чьи речи доступны каждому, не может считаться Ученым и притязать на зеленую шерсть; Ученые, подобно Бабочкам, являются на свет в результате полного превращения. Всякий Человек, отважно разглагольствующий на незнакомом языке, — не что иное, как Гусеница, из которой получается Ученый; чтобы довершить метаморфозу, ему остается только сплести себе кокон и заживо похоронить себя в книге, служащей ему Куколкой. Большинство в самом деле там и умирает.
До сих пор я рассказывала тебе о том виде Человека, который именуется Мужчиной. Существует, однако, и другая, куда более интересная и трогательная разновидность человеческой породы, зовущаяся Женщиной. Это несчастное животное полно кротости, изящества, нежности; Мужчина завоевал его в незапамятные времена и подчинил себе хитростью либо силой (точно так же он поступил и с Лошадью). Объявляю тебе, презрев ложную скромность, что Женщина — самое грациозное животное на свете. Мужчина, впрочем, оказывает на нее дурное влияние; она много выиграла бы, пребывая в одиночестве. Видно, что ее мучает горестное сознание своего ложного положения, своей погубленной будущности. Поскольку потребность любить есть едва ли не единственное ее чувство, поскольку ей совершенно необходимо любить что-то или кого-то, она порой внушает себе, что любит Мужчину, и начинает верить, что обретет в нем того идеального возлюбленного, с которым некогда разлучил ее подлый похититель; однако иллюзия скоро рассеивается. Не успеет она покориться новому повелителю, как идеал улетучивается и воплощается в следующем Мужчине. Не думай, что вторая, третья, десятая попытки — ничуть не более удачные, чем первая, — наконец отвращают Женщину от погони за этим призраком, вечно манящим и вечно убегающим. Жизнь ее проходит в поисках неведомого спутника, который ей необходим и которого она, разумеется, никогда не находит.
Потому непостоянство справедливо считается одним из ее пороков или, точнее, одним из ее несчастий, ибо тому, кто предчувствует возможность разлюбить в будущем то, что он любит сейчас, не суждено наслаждаться счастьем. Кроме того, Мужчины упрекают Женщину в тщеславии; впрочем, Мужчины, по своему обыкновению, говорят вздор. Тщеславен тот, кто ценит себя слишком высоко, Женщина же всегда ценит себя по заслугам. Знай она себя немного лучше, она с меньшим почтением покорялась бы навязанным тиранами смехотворным правилам, которые ей глубоко противны. Например, искусственная шерсть, быть может, пристала Мужчине, который невообразимо уродлив, но Женщине подобная безвкусица вовсе ни к чему. Впрочем, справедливость требует признать, что Женщина старается сделать свои покровы как можно более малочисленными, легкими и прозрачными, дабы прохожие могли угадать все, что она не смеет показать.
Если слухи о странных причудах, отличающих обитателей здешних краев, дошли до пустыни, ты удивишься, что, рассказывая тебе в таких подробностях о стране, куда меня привезли насильно, вопреки моим склонностям, я еще ни слова не сказала о политике этих людей, иначе говоря, об их манере править. Дело в том, что из всех вещей, о которых во Франции рассуждают, не понимая их смысла, политика — вещь самая непонятная. Послушай, что говорит о политике один человек, — и ты затруднишься его понять; послушай, что говорят двое, — и ты придешь в замешательство; послушай, что говорят трое, — и у тебя помутится ум. Если же о политике говорят четверо или пятеро, дело очень скоро кончается рукопашной. Видя, как, забыв о взаимной и, безусловно, вполне обоснованной ненависти, которую они испытывают друг к другу, Люди единодушно отдают дань почтения мне, я иногда приходила к мысли, что они решили признать меня своей повелительницей, тем более что я и в самом деле являюсь, насколько мне известно, единственным высокопоставленным существом, к которому они сохранили хоть какое-то уважение. Было бы, между прочим, нисколько не удивительно, если бы самые сообразительные из них, не без основания напуганные досадными неудобствами вечных споров об источниках и полномочиях органов государственной власти (ты, к твоему счастью, не знаешь, что это такое), полюбовно согласились на единственно мудрое решение и стали бы выбирать себе повелителей по росту: это сильно упростило бы избирательную систему и порядок престолонаследия, сведя то и другое к простым обмерам. Выход более чем разумный.
Несколько дней назад я едва не проникла в тайны политики до конца. Я прослышала, что избранные Люди, от коих зависят судьбы страны, собираются в некоем месте, расположенном на берегу реки, и направилась туда[217]. В самом деле, у реки я увидала огромный дворец; все подходы к нему были забиты народом, а все помещения полны особ суетливых, шумных, громогласных, которые на первый взгляд отличались от прочих Людей лишь исключительным уродством, угрюмостью и брюзгливостью — свойствами, каковые я поспешила счесть плодами серьезных размышлений и важных дел. Куда более меня удивила их чрезвычайная резвость, не позволявшая им ни секунды оставаться в неподвижности; дело в том, что по случайности я попала на самое бурное из заседаний. Люди, представшие моему взору, бросались вперед, подпрыгивали вверх, соединялись во множество мелких группок, скалили зубы, прерывали противников угрожающими криками и жестами или пугали их отвратительными гримасами. Большинство, казалось, желало только одного — как можно скорее возвыситься над своими собратьями, причем иные не гнушались ради этого ловко взбираться на плечи соседей. К несчастью, хотя благодаря моему росту я занимала удобнейшее положение и могла следить за всеми движениями собравшихся, в зале стоял такой немыслимый гомон, что я не смогла расслышать ни единого слова и, потеряв терпение, совершенно оглушенная воплями, скрежетом, свистом и шиканьем, ушла восвояси, даже не пытаясь строить догадки о предмете и результатах спора. По мнению некоторых наблюдателей, все заседания в большей или меньшей степени походят на виденное мною, что избавляет меня от необходимости повторять свои визиты[218].
Я намеревалась сообщить тебе несколько образцов того языка, на котором говорят теперь в Париже, и лишь затем отдать письмо переводчику, но он утверждает, что это испортит ему слог, да к тому же, по правде говоря, мне трудно удержать этот жаргон в памяти. Ты составишь о нем достаточное представление по тем тирадам, какими обменялись возле моей вольеры высокий молодой Мужчина с бородкой как у Бизона и прелестная молодая Женщина с глазами как у Газели. Стремясь объяснить причины своего длительного отсутствия, юноша сказал:
— Меня занимали, прекрасная Изолина, могущественные идеи, которые великодушное сердце, бьющееся в вашей женской груди, поможет вам угадать. Помещенный волею дарованных мне способностей в один из высших разрядов, на какие подразделяются адепты совершенствования, и погруженный уже долгое время в филантропические спекуляции гуманитарной философии, я стремился начертать план политического энциклизма[219], призванного морализировать все народы, гармонизировать все установления, утилизировать все свойства и прогрессировать все науки; но все это не мешало мне, движимому самым страстным из притяжений, устремляться к вам, и я…
— Стойте! — перебила его Изолина с достоинством. — Не подумайте, чтобы я оставалась чужда этим высшим соображениям, и не полагайте, будто душа моя способна плениться соблазнами грубого натурализма. Гордясь вашей будущностью, Адемар, я вижу в чувстве, нас связующем, не что иное, как дуализм симпатий, из которых обоюдный инстинкт тяготения создал в конечном счете единый симпатический индивидуализм, или, говоря проще, слияние двух изогенных идиосинкразий, ощущающих потребность в симультанизации.