Александр Грин - Алексей Варламов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Валу именно из таких людей. В отличие от своего творца он благополучно путешествует на корабле, видит разные страны, находит счастье, не встречая унижения на своем пути; он не ввязывается в бессмысленные и гибельные игры с государством, которое сажает в тюрьму или отправляет в ссылку; наконец, он здоров, свободен и богат и живет так, что для него «не осталось ничего неизведанного в могуществе денег».
Словом, у него все хорошо, а вот дальше возникает ситуация, описанная в сценах из пушкинского «Фауста».
Мефистофель
Желал ты славы – и добился,Хотел влюбиться – и влюбился.Ты с жизни взял возможну дань,А был ли счастлив?
Фaуст
Перестань,Не растравляй мне язвы тайной.В глубоком знанье жизни нет…
«Да, постепенно я пришел к тому состоянию, когда знание людей, жизни и отсутствие цели, в связи с сухим, ушедшим на бесплодную работу прошлым, – приводят к томлению и отчаянию. Напрасно искал я живой связи с жизнью – ее не было. Снисходительно я вспоминал свои удовольствия, наслаждения и увлечения; идеи, вовлекающие целые поколения в ожесточенную борьбу с миром, не имели для меня никакой цены: я знал, что реальное осуществление идеи есть ее гибельное противоречие, ее болезнь и карикатура; в отвлечении же она имела не более смысла, чем вечное, никогда не выполняемое, томительное и лукавое обещание. Звездное небо, смерть и роковое бессилие человека твердили мне о смертном отчаянии. С сомнением я обратился к науке, но и наука была – отчаяние. Я искал ответа в книгах людей, точно установивших причину, следствие, развитие и сущность явлений; они знали не больше, чем я, и в мысли их таилось отчаяние. Я слушал музыку, вдохновенные мелодии людей потрясенных и гениальных; слушал так, как слушают взволнованный голос признаний; твердил строфы поэтов, смотрел на гибкие, мраморные тела чудесных по выразительности и линиям изваяний, но в звуках, словах, красках и линиях видел только отчаяние; я открывал его везде, всюду, я был в те дни высохшей, мертвой рекой с ненужными берегами».
И вот в таком состоянии герой после долгих лет странствий и разлуки с домом вновь попадает в свой родной Зурбаган. В этом рассказе впервые дается описание города, в котором сплелись черты многих приморских городов, и прежде всего Севастополя, и хотя прямого отношения к дальнейшему сюжету оно не имеет, описание это ценно тем, что отсюда берет начало Гринландия – мир Грина, у которого и по сей день есть немало поклонников, рисующих карту этой земли и изображающих ее в виде полуострова на юго-восточной оконечности Азии.
«Множество тенистых садов, кольцеобразное расположение узких улиц, почти лишенных благодаря этому перспективы, в связи с неожиданными, крутыми, сходящими и нисходящими каменными лестницами, ведущими под темные арки или на брошенные через улицу мосты, – делали Зурбаган интимным. Я не говорю, конечно, о площадях и рынках. Гавань Зурбагана была тесна, восхитительно грязна, пыльна и пестра; в полукруге остроконечных, розовой черепицы, крыш, у каменной набережной теснилась плавучая, над раскаленными палубами, заросль мачт; здесь, как гигантские пузыри, хлопали, набирая ветер, огромные паруса; змеились вымпелы; сотни медных босых ног толклись вокруг аппетитных лавок с горячей похлебкой, лепешками, рагу, пирогами, фруктами, синими матросскими тельниками и всем, что нужно бедному моряку в часы веселья, голода и работы».
А между тем в этой райской стране идет война, но люди беспечны, они читают газеты, где сообщения об автомобильных катастрофах сопровождаются рекламой шин, и однажды Валу встречает друга детства Фильса, с которым они когда-то часто уходили в лес, жгли костер и читали молитву огню.
Фильс рассказывает ему, как изменились город и страна за эти годы, и эти изменения печальны: «Странные вещи происходят в стране. Исчезло материнское отношение к жизни; развились скрытность, подозрительность, замкнутость, холодный сарказм, одинокость во взглядах, симпатиях и мировоззрении, и в то же время усилилась, как следствие одиночества, – тоска. Герой времени – человек одинокий, бессильный и гордый этим, – совершенно так, как много лет назад гордились традициями, силой, кастовыми воззрениями и стройным порядком жизни. Все это напоминает внезапно наступившую, дурную, дождливую погоду, когда каждый открывает свой зонтик. Происходят все более и более утонченные, сложные и зверские преступления, достойные преисподней. Изобретательность самоубийц, или, наоборот, неразборчивость их в средствах лишения себя жизни – два полюса одного настроения – указывают на решительность и обдуманность; число самоубийств огромно.
Простонародье освирепело; насилия, ножевые драки, убийства, часто бессмысленные и дикие, как сон тигра, дают хроникерам недурной заработок. Усилилось суеверие: появились колдуны, знахари, ясновидящие и гипнотизеры; любовь, проанализированная теоретически, стала делом и спортом».
В этой оценке, по-своему очень точной и имеющей прямое отношение к России Серебряного века с ее сектантством, Распутиным, терроризмом, сказался исторический пессимизм Грина, а потому, по логике вещей, печальная речь должна была исходить из уст человека, герою и автору близкого, отличающегося от большинства, особенного, и Фильс действительно таковым является, но только его особость извращенная. Замечание Фильса о возросшем числе самоубийц не случайно. Фильс и его друзья, с которыми он знакомит Валу, – парафраз участников клуба самоубийц из рассказа «Рай», правда, более утонченных. Они не просто заканчивают жизнь самоубийством, но предаются опасным для жизни развлечениям, как то: намеренно получить укус бешеной собаки и не сделать укол, остановить своим телом трамвай или автомобиль, выпить стакан яду, причем обязательно на глазах у свидетелей – газетчиков, мальчишек, ротозеев, отчего зловещий модус «Рая» исчезает и затея Фильса воспринимается иронически, как некая автопародия.
«Странные на первый взгляд поступки имели для них, в силу болезненного отношения к жизни, значение обыкновенного жеста. Мюргит, прогуливающийся по парапету башни; Бартон, ломающий весла в смертоносных порогах; Фильс с револьвером у виска – все это, по-видимому, бессознательно поддерживало угасающее любопытство к жизни; охладев к ней, они могли принимать ее, как врага, только в постоянных угрозах».
В сущности, это своего рода декадентская капитуляция перед жизнью, и Фильс ее честно признает: «Я думаю, что дальше идти некуда. Мы проповедуем безграничное издевательство над собой, смертью и жизнью. Банальный самоубийца перед нами то же, что маляр перед Лувром. Отвага, решительность, самообладание, храбрость – все это для нас пустые и лишние понятия, об этом говорить так же странно, как о шестом пальце безрукого; ничего этого у нас нет, есть только спокойствие; мы работаем аккуратно и хладнокровно».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});