Последние дни Российской империи. Том 2 - Петр Краснов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Железкин быстро уходил в землю. Он подкопал землю под собою, сваливая её спереди и устраивая небольшой траверс. Козлов вспомнил, что это он так учил солдат, даже чертёж им сделал, а сам, когда рыл, зря разбросал землю.
Прошло несколько минут, и Железкин исчез совсем в вырытом углублении, и только мерно и часто через равные промежутки вылетала из-под земли кучка песку, и расширялся и поднимался траверс. Теперь Козлов смело вытянул руки на свет и посмотрел на часы. Было половина одиннадцатого. Вся длинная зимняя ночь была впереди. Железкин все рыл и рыл.
— Ваше благородие, пожалуйте сюда.
Железкин выполз из-под земли и потащил Козлова за рукав.
Ниша, выкопанная в дороге, расширялась под землёю, образуя подобие большой норы, в которой, тесно прижавшись, могли поместиться два человека. Пахло землёю и сыростью, но уже сквозь этот запах пробивался запах жилья, солдатского пота и кожи.
— Постой, ваше благородие, погоди здесь, я на деревню сбегаю, пока ночь, соломки принесу подстелить, досточку подложу, то-то дворец будет! — И Железкин, оставив винтовку и сумки в норе, выполз наружу и пошёл по дороге.
«Какой он храбрый!.. Какой он добрый… Какой он хороший, русский солдат», — думал Козлов, усаживаясь на сумках и упираясь головою в землю.
Здесь пули не только не могли достать, но не было даже слышно их неприятного посвистывания. Было тихо и темно, как в могиле. В отверстие ниши была видна дорога, противоположный скат и голый ивовый куст, несколькими ветками торчавший над обрывом. Козлов рассчитал, что он теперь укрыт даже от снарядов и только, если граната прямо ударит в их нишу, только тогда от них ничего не останется. «Ну на это мало вероятия», — подумал Козлов, но почувствовал, как сердце его похолодело.
Жутко и холодно было сидеть одному в земляной норе. Время тянулось тягуче и медленно, но проходили часы, а Железкина не было. Козлов дремал, просыпался и снова дремал, наконец заснул по-настоящему.
Проснулся он от сильного шороха подле него и сразу не мог понять, где он находится. Кругом была сырость и земля, бока и спину ломило. В отверстие был виден мутный свет раннего утра и солома, которую протискивали снаружи чьи-то руки в яму.
— Принимай, ваше благородие, — услышал он голос Железкина. Вслед за большой охапкой соломы ввалился и сам Железкин с доской и стал разминать и устраивать ложе из соломы.
— То-то славно будет. Он сейчас с артиллерии палить начал, а мы и не услышим, — говорил Железкин, задевая в тесноте ямы Козлова по лицу и наступая на него сапогами. Он наполнил яму свежим запахом морозного, ясного утра.
— У жида насилу солому достал. Давать не хотел, сволочь. Гривенник ему отдал. Такие люди, ваше благородие, такие… Тут жизнь отдаёшь, а ему беремя соломы жалко. А солома хорошая, цеповая. Там ребята машинной набрали — ну какая же это подстилка, раструсится вся, пока донесёшь. Фельдфебель приказали доложить вашему благородию, что рота наша вся закопалась. Деревянкина ранило в щёку. Дохтур говорит, ничего, жить будет. Так сквозь щёку и прошла. Ребята шутят, что, мол, поцеловала сладко… Вкусная она пуля или нет? А он и говорить не может, руками показывает, что, мол, горькая. По концерту не съедим, ваше благородие? Я принёс.
Железкин вынул из карманов две жестянки и стал вскрывать их кривым ножом.
— Телефонист, ваше благородие, тут рядом, только аппарат не работает. Должно, провод порвали, чинить ночью пойдут. Сейчас не пройдёшь, на выбор бьёт… В посаде народу! Страсть. Нежинский и Волховский полки подошли. Их ребята сказывали, что видали, как тяжёлые пушки наши становили. На восьми лошадях везут и лошади, сказывают, огромадные. Наш второй батальон уже на этом берегу, следом переправили. Сегодня ночью, сказывали, весь полк будет здесь. То-то австрийцу жутко теперь. Он, поди, чует… А ведь вот, ваше благородие, не выйдет. А почему? Кажись, вышел бы ночью, всех нас задарма поколоть бы мог. А не вышел. Значит, боится. А ведь его там, в штабе сказывали, две или три дивизии, а нас… рота.
Железкин весело засмеялся. Офицер и солдат сидели рядом, прижавшись друг к другу так, что Козлов чувствовал острые плечи Железкина сквозь его шинель. Оба ели холодное мясо консервов, доставая его руками. Их думы были одинаково просты, и скованы они были на такое житие надолго — пока весь полк не устроится.
XLIII
Сон это был, кошмар, давящий ночью, или жуткая явь? День теперь или ночь? Судя по тому, что в отверстие ниши льётся мутный свет и глухо стучат частые выстрелы пушек — день. Который день? Напряжением памяти Козлов восстановляет, что это уже третий день идёт, что он сидит так, прижавшись к Железкину в земляной могиле. Эта яма уже стала смрадной ямой, потому что выйти из неё было нельзя. Австрийцы сосредоточили огонь тридцати восьми лёгких и восьми тяжёлых орудий по дороге. Снаряды падали правее и левее дороги, и осколки гранат и пули шрапнелей впивались в землю, взрывали траверсы и щёлкали по краям отверстий. Одна граната упала на самую дорогу и вывернула одиннадцать человек, обратив их в кровавые лохмотья мяса и засыпав их чёрною землёю. Из одиннадцати мёртвых выполз один и пополз по земле, как полураздавленный червяк, волоча разбитую ногу. Пуля стрелка из австрийского окопа добила его, и он затих, скорчившись в неловкой позе, чёрный от земли и крови.
Днём все сидели, притаившись по ямам, молчали и тяжело вздыхали, ожидая, когда кончится артиллерийский огонь и прекратится эта страшная лотерея, где выигрышем была смерть. Днём огонь стихал на полчаса. В земляных нишах, наполненных людьми, тихо говорили: обедать пошёл, а сами туже подтягивали ремнями голодные животы. Около четырёх часов дня опять умолкала канонада и в земляных норах тяжко вздыхали православные и говорили: каву пьёт. Перед закатом австрийцы били со страшною злобою, пуская снаряды целыми пакетами, земля кипела кругом дороги, и в ямах сидели тихо и ни о чём не думали. Ночью все оживало. Телефонисты выползали чинить провода, люди отправлялись за сухарями и за консервами. Пули продолжали бить по дороге, и эти экспедиции никогда не были безопасны. Не проходило ночи, чтобы кого-либо не убило или не ранило, но ночью чувствовалось легче. В ямах люди тяжко вздыхали, крестились и там, где было по два или по три человека, тихо переговаривались.
— Вот так-то, ваше благородие, года три тому назад сподобился я посетить святой город Киев, — говорил Железкин. — Возили мы туда с отцом скотские кожи. Был я в Киево-Печерской лавре и видел подземелья. Вот как у нас с вами здесь. Тишина, темно. Монах свечку зажжёт, и видишь лежит обёрнутый в красную материю какой-то угодник. А почему в красную?.. Да, жили люди в тишине, под землёю храм у них выкопан был махонький, молились они там. Чудно! Жили, значит, и ничего не ведали. Просвиркой одною питались. Ничего им не надо. А мой отец и говорит монаху. Значит, испытать его хотел. «Это, — говорит, — разве святость вне мирского соблазна под землёю спастись… По мне, — говорит, — больше святости, ежели в миру спасёшься». Вот я, ваше благородие, и сейчас не возьму в толк, где спасение? Там, в пещере, где тихо, мирно, и никто не тревожит, или, как здесь, где людей бьют, где этакий страх и жизнь на жизнь вовсе не похожа. Прошлого ночью пошёл я за водою, чаю вам согреть, иду и вижу, лежит нога в сапоге. И на подошве железные набивки, знакомые такие. Чья, думаю, нога? А потом и вспомнил. Это ефрейтора Забайкина нога, у него такие набойки, он при мне в Новом Корчине набивал. Набил и говорит: «Ну, теперь до самого конца войны хватит». А тут вот лежит нога, а его нет. Там, ваше благородие, ста шагов отсюда не будет, снаряд как попал в край дороги, так ничего не осталось. И кто убит, не знаем. Фельдфебель говорит: «Опосля, на перекличке, узнаем». У края ямы лежит голова и грудь вся разворочена, красная, ну прямо как в мясной лавке туша. И дух от неё нехороший. Я прошёл было мимо. А потом чувствую, смотрит он на меня, ну будто зовёт, что ли. Хочет, чтобы опознал я его. Не могу дальше идти. Зовёт. Повернулся я, пошёл к нему. Луна светит так ясно-ясно. Нагнулся. А он смотрит: глаза открытые, мёртвые, лицо восковое, губы открыты, зубы белые, ровные, усы чёрные ветер растрепал, голова коротко стриженная. Кто же, вы думаете? Запевало 2-й роты Лепёшкин. Иван Лепёшкин! Ах, думаю! Помяни Господи раба Твоего Иоанна, на брани за веру, Царя и Отечество убиенного!.. А тут пуля — чмок ему прямо в затылок. А он и глазом не моргнул. Господи, ваше благородие! Век помнить это буду. Что значит мёртвый-то! Пуля и все такое, а он ничего. Пустился я бежать. Бегу, а все мне кажется, кричит мне Лепёшкин: «Чего бежишь, и тебе то же будет!..»
В эту ночь пришло приказание выйти из ям и рыть землю под самыми проволоками. Тысячи людей шло, прорывая канаву, и под самыми проволоками металась земля, насыпаясь длинным пухлым валиком. По этой земле всю ночь били пушки и стреляли ружья, но выйти австрийцы не смели. В глубоком австрийском окопе, с бойницами, обшитыми досками или хворостом, с узеньким банкетом, на котором едва можно было стоять, такою же жуткою нечеловечески страшною жизнью жило восемь тысяч австрийской пехоты. Они стреляли днём и ночью по каждому подозрительному пятну, по каждому шороху. Они видели днём, как кипела и клубилась земля от множества разрывавшихся снарядов, им казалось, что они вместе с досками и соломой, летящими кверху, видели руки, ноги и тела русских солдат. Но они чувствовали, что русские накапливались в земле вдоль дороги, наполняли её массами людей. Каждое утро их наблюдатели усматривали на дороге новые следы соломы, а ночью стрелки слышали все усиливающееся и приближающееся скрежетание земли, которую роет множество лопат.