Тревожные облака - Александр Борщаговский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Немцы снова попытали счастья в зоне, которую защищал Седой: они запомнили его испуг и растерянность в конце первого тайма. Расчет не оправдался, этот футболист как будто справился со страхом. И правда, решение Рязанцева выйти на поле, когда немцы уже объявили ультиматум, поразило Седого – он заиграл ровно и технично.
Во втором тайме защита «Легиона Кондор» намеренно уходила вперед, ближе к центру, и прорывавшиеся с мячом русские объявлялись Цобелем в положении «вне игры». При честном судействе такой уход защиты от ворот оказался бы роковым для «Легиона Кондор» – никакой вратарь не спас бы игры. Но Цобель стреноживал свистками, останавливал русских, не дожидаясь отмашки боковых судей, чаще приходилось бить по воротам издалека, без надежды на успех, бить для того разве, чтобы дать возможность Генриху фон Клямме взять мяч в красивом прыжке.
А Дугину показалось, что никто не рискует наступать, что приказ коменданта сработал и козлом отпущения сделают его, вратаря. Ведь для того чтобы немцы выиграли, он должен пропустить не меньше двух голов.
Вскоре он и пропустил мяч: кондоровцы штурмовали ворота, и Нибаум с подачи Ритгена буквально внес на груди мяч в ворота Дугина.
Западные трибуны приветствовали этот гол неистово: немцы вскакивали на скамьи, орали, подкидывали фуражки. И чем громче был их крик, тем оглушительнее показалась наступившая тишина. Чувство мести было отчасти удовлетворено.
Среди этой тишины живые нити протянулись от горожан к игрокам команды. Тончайшие, невидимые для чужаков нити, могущие проникнуть через все препоны и передать футболистам полную меру горечи и тревоги за них, а поверх угроз – страстную, вопреки угрозам, жажду победы. Никто и в затаенных мыслях не подтолкнет их к смерти, и никто не смирится с поражением. Пока, после гола Нибаума, длилась короткая передышка и мяч устанавливали в центре, футболисты открыли для себя, что и на трибунах уже знают о требовании коменданта и предоставляют им самим решить исход матча.
Еще в раздевалке Рязанцев надеялся, что, и занятый делом, он сумеет отыскать в толпе Валю и мальчиков, но, выбежав на поле, увидел только слитную массу, неразличимой частицей которой была теперь Валя. Со своими был он, больной и виноватый, был наконец там, где ему и надлежит быть, со своими, как никогда прежде в этот год, была и Валя. Сердце Рязанцева отозвалось и печалью, и болью, и надеждой, что, если суждено быть беде, Валя и мальчики не пропадут. Может быть, им посчастливится прожить большую жизнь бок о бок с людьми. «Они меня видят», – твердил Рязанцев про себя, утишая боль сердца.
Свободнее вздохнул и Седой после гола Нибаума. Счет сравнялся. Это давало надежду на спасение. Никто из его товарищей не ошибся на поле, не уступил, не подыграл немцам, они отквитали гол потому, что уМеют это делать, они – профессионалы, это их дело – забивать голы. Разве с самого начала не было ясно, что немецкая команда сильнее, сыграннее, лучше готова к состязанию! Напрасно комендант решил припугнуть футболистов, он этим даже испортил все – ведь «Легион Кондор» выиграл бы и без того… Оказывается, он может играть в полную силу, и немцы при этом будут забивать голы. «Легион Кондор» – силовая, но отличная команда, и она выиграет матч, выиграет по справедливости: напрасно он волновался до потери самого себя. И уже с легкой, расслабляющей грустью думал он и о себе, и обо всех своих товарищах, которым не миновать поражения. «Ну и что же, – успокаивал себя Седой, – от проигрыша никто еще не умирал! В спортивной борьбе всегда есть победитель и побежденный. Сегодня проиграли, завтра выиграем. Не могут же немцы навсегда запретить нам выигрывать! Не могут, если хотят, чтобы матчи собирали публику». Для Седого снова заголубело небо, дали обрели глубину, а жизнь – смысл.
Но это оказалось самообманом, короткой передышкой: начались настойчивые атаки, душой которых были Соколовский и Рязанцев, они взвинтили темп и заиграли тактически несравненно лучше, чем в первом тайме. Седой, оставаясь в зоне защиты, получил возможность убедиться, как мало заботятся о собственной жизни не только нападающие, но и бросившиеся им на подмогу полузащитники Архипов и Григорий.
По беговой дорожке шел грузный человек в армейском мундире. Хотя никому не было до него дела и никто не замечал его, он шагал так, словно бросал кому-то вызов, приподняв тяжелую голову и притопывая ногой в такт свистящему дыханию.
Участник двух мировых войн, доктор Майер убежденно ненавидел войну. Это чувство родилось очень давно, в трагические месяцы военного поражения кайзеровской Германии, и не покидало доктора всю его жизнь. Времена менялись. Майер порой забывал о войне, коллекционировал марки, трудился, строил свою жизнь, свой дом. Война возникала перед ним ночным черным кошмаром, который не должен повториться. И когда он все-таки повторился – а доктор при всем своем миролюбии и на этот раз поверил, что не Германия повинна в развязывании войны, – чувство обреченности сковало Майера, и с возникшим в нем отчуждением ничего не могли поделать ни нацистская пропаганда, ни победы германского оружия в Европе, ни даже чувство самосохранения. Ему бывало стыдно за свое неверие, за тревоги, гнездившиеся в сердце, – случалось, среди ночи он казнил себя за недостаток патриотизма, пытался что-то в себе изменить, мысленно хватал себя за шиворот, наказывая себя в собственном воображении, выбрасывая вон из жизни как личность ничтожную, недостойную великой эпохи, но просыпался все с той же тревогой, осуждением жестокости и ощущением ущербности бытия. Он не был храбрым и не помышлял о бунте. Горькие, неотвязные мысли и предчувствия старили его больше, чем старят годы или беспорядочный образ жизни.
Вопреки неверию и страхам, Майер подспудно, сердцем добряка, ждал чего-то хорошего. Всю жизнь, тяжелея и старея, ждал он чуда, и хотя оно не случалось, он ждал и ждал его на пороге следующего дня. Так было и вчера, накануне матча. Исход игры мало интересовал не посвященного в секреты футбола доктора Майера. Мысль его была проще, а потому и действительнее: завтра наконец война отступит от стен несчастного города, русские и немцы встретятся в честной борьбе, люди шагнут навстречу друг другу, и наступит час, пусть только один короткий час, понимания и добросердечия.
Поначалу доктор Майер, сидя на самой нижней скамье, чувствовал себя превосходно, глаза его добродушно поблескивали за стеклами пенсне.
Слуху о том, что русских расстреляют, если они сумеют и посмеют выиграть, Майер не поверил. Но слух подтвердился. Чуда опять не случилось. Приходилось вычеркнуть и этот день, снова слепо уповать на завтрашний, а дни были слишком похожи своим уродством, и у него оставалось в запасе все меньше и меньше времени.
Доктор Майер долго сидел в тяжком раздумье. Когда же его взгляд упал на юношу, жестоко сбитого и теперь лежавшего у ворот, доктор решительно двинулся по беговой дорожке к нему. Там, на земле, страдал человек, нуждающийся в помощи врача, и он окажет ему эту помощь. В мире сущее только это: страждущие и врачующие.
Подойдя, он присел на корточки и осмотрел покалеченную ногу.
– О-о-о! – только и сказал доктор Майер, неодобрительно покачав головой, как будто Павлик сам был виноват во всем.
По просьбе доктора Полина помогла ему поднять Павлика на скамью.
– Один краткий момэнт, – сказал доктор, склоняясь над Павликом. – Возьми den ganzen Willen und Mut[40] и молчи…
Быстрыми, решительными движениями он ощупал ногу. Павлик застонал и дернулся, прогибая от боли спину.
– Alles! Alles! – сказал доктор. – Нехорошо, mein Freiend мой друзья…
Именно в этот миг Нибаум буквально внес на груди мяч в ворота Дугина. Молодые глаза Павлика хорошо различали подробности: скорбное лицо Николая, тушу Нибаума, влетевшего по инерции в сетку, замершие фигуры футболистов и перепляс уже пятившегося к центру Цобеля.
Павлик закрыл глаза, вот когда слезы потекли из-под век.
– Не надо плакать, – сказал доктор. – Молодой кость можно лечить с хороши медицин.
Павлик потряс головой: доктор не понимает и не поймет его. Но доктор все понимал и хотел сказать юноше, чтобы он отвернулся от всего, как сам Майер отвернулся от футбольного поля, на котором его соотечественники разрешают, себе подлость и свинство, чтобы юноша не повторял ошибок Майера и воспитывал в себе равнодушие ко всему на свете, прежде всего равнодушие, спасительное равнодушие. Все это было уже из мира философии, а для такой высокой материи доктор Майер не мог наскрести и десятка русских слов.
Бывают счастливые минуты прозрения. Не поворачиваясь к футбольному полю, доктор Майер внутренним взором охватил всю картину – русских спортсменов, обреченных на поражение или смерть, толпу, ревущую на западных трибунах, и тревожное небо с бегущими по нему облаками. Он странно засуетился и закричал на Полину: