Литературная память Швейцарии. Прошлое и настоящее - Петер Матт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
БЕЗУМИЕ И МУДРОСТЬ. Об Иоганне Каспаре Лафатере
Эпизод его встречи с носом Фридриха Великого наглядно демонстрирует сразу всё: блестящий ум и веру Лафатера, характерные для него экстатический способ познания и несказанное шарлатанство. Лафатер рассматривает офорт с изображением прусского короля. Его Величество сидит на коне, в парадной военной форме. С точки зрения сегодняшнего зрителя этот портрет выглядит гротескно. Косица, напоминающая голый крысиный хвост, падает на маленький горб, поза свидетельствует о неуверенности всадника. Возникает опасение, что король вот-вот опрокинется навзничь. Ходовецкий[149], великий мастер малых форм, по произведению которого и была сделана интересующая нас гравюра на меди, в данном случае приближается к Гойе, чей взгляд разоблачал испанскую знать. И Лафатер невольно вспоминает, как однажды сам видел короля Фридриха во плоти — «тогда я еще не знал, что такое физиогномика» — и какое сильное впечатление произвела на него эта встреча. Гравюра сплавляется с воспоминанием, теперешний физиогномический анализ лица подтверждает оправданность давнишнего трепета, и сам акт физиогномического истолкования становится доказательством истинности этой науки: «Все завистники — и все анти-физиогномисты, — едва взглянув на этого человека, наверняка если и не скажут вслух, то почувствуют: „Великий человек!“»
Правда, где-то на задворках сознания у увлеченного созерцателя, кажется, шевельнулась мысль, что такое чувство завистников и анти-физиогномистов, возможно, будет основываться скорее на предварительном знании о военной карьере Фридриха, нежели на простом рассмотрении изображения ревматика, сидящего на коне. Поэтому Лафатер пытается заострить аргументацию — и пускается в одну из самых безумных авантюр за все время своей деятельности как исследователя человеческих душ. Он объявляет, что готов к эксперименту, то есть к применению главного для всякой эмпирической науки метода доказательства. Только на сей раз этот процесс остается воображаемым, остается фантазмой ученого — и результат, соответственно, тоже оказывается фантастическим. Эксперимент касается королевского носа и организован как «тест вслепую»:
Пусть физиогномисту завяжут глаза — пусть ему позволят, полагаясь лишь на чувствительность своих пальцев, мягко проводить рукой от выпуклости лба до кончика носа испытуемого — и пусть к нему подведут, одного за другим, 9999 человек — ФРИДРИХ будет десятитысячным… и тогда физиогномист, упав на колени, воскликнет — «Этому предопределено стать королем — или — сотрясателем мира!»
Итак, Лафатер убежден, что среди десяти тысяч носов он, даже с завязанными глазами, сумеет отыскать нос короля. Этот фиктивный эксперимент воспринимается нами как возникшая вопреки намерениям автора комедийная сцена мольеровского ранга. Нас поражает образовавшийся порочный круг. Тот факт, что Лафатер отваживается на эксперимент, используется как доказательство объективной символической ценности монаршьего носа, а доказанная таким образом символическая ценность, со своей стороны, будто бы доказывает надежность учения о физиогномике.
И теперь Лафатер настолько возбужден этой наглядной демонстрацией своего дарования, что уже не в силах сдержать себя. Он просто не может не распространить свою деятельность еще и на королевские сапоги: «Сапог без шпоры физиогномичен постольку, поскольку его можно рассматривать как эмблему, наполненную правдой и смыслом». А под конец Лафатер — в самом деле — привлекает в качестве объекта рассмотрения даже коня Фридриха: «У этой лошади королевская физиогномика, хотя шея несколько толстовата».
Такие явления нам известны по патологии влюбленности. Влюбленному тоже даже самая банальная деталь представляется уникальной. Прядь волос или перчатка возлюбленной подтверждают в его глазах ее исключительность. Лафатер, конечно, не влюблен в прусского короля, но само искусство чтения по лицам, как целое, носит эротический характер. Сокровенная энергия, проявляющаяся в акте физиогномического познания, это всегда любовь или противоположное чувство: страстная неприязнь. Как почитание короля заставляет Лафатера восторгаться даже его сапогом, так в противоположном случае, когда верх берет чувство отвращения, любая черточка на лице испытуемого может истолковываться как подтверждение порочности этого человека. Например, увиденный Лафатером портрет французского философа Ламетри, которого добропорядочные немецкие просветители за выражение «человек-машина» объявили наихудшим из атеистов[150], тут же истолковывается им как доказательство того, что безбожного мыслителя можно распознать и оптически: как чудовище. С авторитарностью вдохновенного физиогномиста Лафатер говорит, что уже по лицу этого философа будто бы допустимо судить об извращенности его мышления. И здесь мы опять сталкиваемся с обезоруживающим порочным кругом умозаключений: мол, у кого дурные мысли, у того это должно быть написано на лице. Здесь вы видите человека, у которого, как известно, дурные мысли. И действительно: какое отвратное у него лицо!
Я бы сказал: дух насмешки, воля к дерзким остротам, грубая, пускающая слюни чувственность… Это лицо стоит, словно сатана среди детей Господа, перед своим Творцом. Сколько же скотства запечатлено в чертах этого прирожденного лжеца и убийцы! Нижняя часть лица даже последнюю каплю религиозного чувства обменяла на сладострастие.
Ламетри — в один момент — распознан и осужден. Наряду с патетическим апофеозом короля теперь перед нами предстает картина глумления над святотатцем. В первом случае уже один нос свидетельствовал о величии человека, теперь же подбородок не просто разоблачает прирожденного развратника, но — здесь Лафатер применяет особенно изощренный прием — будто бы свидетельствует о процессе постепенной утраты религиозности и нарастания развращенности.
Легко, слишком легко смеяться над такой практикой чтения по лицам. Очевидно, слишком очевидно, что Лафатер, ничтоже сумняшеся, проецирует свои уже сформировавшиеся симпатии и антипатии на портреты не только современников, но и исторических лиц, таких как Микеланджело или Леонардо, Иисус или Гомер. Трудно нам становится только тогда, когда мы пытаемся понять характер воздействия этого человека на тогдашнее общество. Лафатер стал европейской знаменитостью. Никогда больше, в последующие века, из Цюриха не исходили лучи такой славы. Познавательные экстазы Лафатера, неуклюжего пастора цюрихской Церкви Святого Петра, порождали вибрацию во всех салонах и будуарах континента. Это была лихорадка, сравнимая разве что с бредовыми мечтаниями, начало которым положил франкфуртский друг Лафатера, опубликовав (примерно тогда же) своего «Вертера».
Вертер тоже — приверженец экстатической любви. Он тоже чувствует и распознает одновременно. Он неотразимо привлекателен благодаря пылкой однозначности своей страсти, и наверняка именно это качество делало неотразимо-привлекательным Лафатера. Волшебство, когда-то исходившее от цюрихского пастора как личности, уже невозможно пробудить к жизни. Но далекий отзвук этого волшебства все еще присутствует во многих текстах: главным образом там, где внезапное совпадение непосредственного чувства и умственного осознания какой-то истины заставляет Лафатера забыть о речевом порядке, где повествование содрогается, распадаясь на фрагменты и восклицания, и речь оказывается испещренной восклицательными и вопросительными знаками, многоточиями, тире — то есть сигналами речевой несостоятельности, включенными в сам акт говорения.
В таких фрагментах Лафатер достигает вершин, доступных только великим авторам. Древние магические практики соединяются здесь с новейшим пиетистским анализом человеческой души. Пуританин из Цюриха становится танцующим шаманом. Действуя как экзорцист, использующий каскады заклинаний, Лафатер не изгоняет из читателя дьявола, но, наоборот, вгоняет ему в плоть любовь к кому-то, кого сам любит, а если ненавидит кого-то — вгоняет читателю в кожу и кости злобу к этому (ненавистному лично для него) человеку.
Полезно подумать и о том, какое место занимает Лафатер в истории науки. С одной стороны, он нарушает все требования, которое выдвигала теория науки в его время. Знаменитое полемическое сочинение Лихтенберга[151], направленное против Лафатера, есть не что иное как голос естественнонаучного разума, который требует от современных исследователей двух вещей: умения проводить различия и эксперимента. Проводить различие следовало бы между жестко заданной формой лица и изменчивыми выражениями чувств. Проводить различие следовало бы между врожденными и приобретенными признаками. Проводить различие следовало бы между тем, что поддается измерению (к чему приложима четкая шкала) и неизмеримым, которое может быть выражено только посредством поэтической, метафоричной речи. Проводить различие следовало бы между сферой материального, к которой относятся кости, хрящи и кожа, поддающиеся эмпирическому постижению, и нематериальной сферой нравственных качеств, категории которой базируются на расплывчатых социальных договоренностях. Проводить различие следовало бы между экспериментом и интуитивной догадкой, между доказанным тезисом и предположением, между несомненным результатом и личной убежденностью в чем-то.