История одной семьи - Майя Улановская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вернулся отец, я его встретила и ещё на вокзале сказала: «Знаешь, всё-таки Сталин — великий человек!» Он ответил: «Я рад, что ты так думаешь. Легче жить в согласии с существующим положением». Я прибавила: «Такой подъём в стране!» Арестов в связи с убийством Кирова я не заметила, слышала только о расстреле группы комсомольских вождей, некоторых из них я встречала в доме нашего друга, Мули Хаевского. Я рассказала тогда отцу об этих ребятах, их арест меня поразил. Но больше ничего особенного я не заметила — только арест и расстрел нескольких человек. В этот период мы довольно часто встречались с Эммой — Марусей Кубанцевой. Она была влюблена в отца ещё с крымского подполья. Дороже человека для неё не было. Раньше, бывало, она говорила ему: «То, что ты — не член партии, это противоестественно». Он отшучивался: «Мировую революцию можно делать и без партийного билета». Но вдруг у Эммы начались крупные партийные неприятности. Через неё я, вернувшись из Америки, соприкоснулась с советской действительностью. В 20-х годах она подписала платформу Зиновьева. Это пресекло её феерическую партийную карьеру в самом начале. Зато она пошла учиться, стала хорошим врачом. Когда мы вернулись, её уже дёргали: прорабатывали на собраниях, исключили из партии, потом, правда, восстановили. И однажды она сказала: «Какое счастье, что Алёша — не член партии! Он бы не смог выступать с покаянными речами, обвинять своих друзей…» На её жалованье жила огромная семья, и когда её сняли с работы, я через Торгсин помогала ей, но особого впечатления её история на меня не произвела — что ж, она расплачивается за партийные ошибки!
Муле Хаевскому ещё в 20-х годах пришлось официально отказаться от своих буржуазных родителей, а между тем он продолжал поддерживать с ними связь, нежно их любил и устроил им квартиру в Москве. Однажды твой отец случайно увидел у него на столе партийную анкету. Хаевский писал, что был начальником подрывных отрядов в Крыму. То есть присвоил себе заслуги отца. Муля покраснел и стал оправдываться: «Знаешь, партийная чистка, нужно „округлять“ факты».
Отец, конечно, очень беспокоился, как воспримут его провал в Управлении. Но о нём там были самого высокого мнения. Заместитель начальника мне говорил: «Он вёл себя достойно, какие могут быть к нему претензии!» Его послали в санаторий под Одессой. Там оказалось много знакомых. Это был наш последний весёлый год. Август 1936 года, такое страшное время, но мы пока ничего не замечали. Начался процесс Каменева-Зиновьева. Мы верили каждому официальному сообщению. Я говорила: «Если их не расстреляют, это будет позор и вызов народу!» Отец возражал: «Знаешь, виноваты не только они, но и партийное руководство. Если бы можно было вести идейную борьбу цивилизованными средствами, если не было бы такого зажима, им не пришлось бы прибегать к преступным методам». Но и отец нисколько не сомневался, что все обвинения против подсудимых справедливы.
Пришёл нас навестить товарищ, бывший анархист Тартаков. Все анархисты были к тому времени бывшие. Не бывшие сидели на Соловках, наши же товарищи. А большинство стали большевиками — и те, кто вступил в партию, и те, кто формально не вступил. У Тартакова в 1920 году, когда он был на фронте, родился ребёнок, и жена, под влиянием родственников, сделала сыну обрезание. Узнав об этом, Тартаков не вернулся домой, не пожелал увидеть сына. Такой он был непреклонный. Он пришёл к нам в санаторий и стал рассказывать о коллективизации, о голоде на Украине. Он это видел своими глазами. Его рассказ нас совершенно огорошил. Нам виделось всё в таком розовом свете! Мы не могли опровергнуть факты, которым он был свидетель, но решили, что он — антисоветски настроенный человек и потому сгущает краски и даже несколько выдумывает. Больше мы не встречались. Это был второй случай, когда мы разошлись со старым товарищем, с которым воевали, рисковали друг для друга жизнью.
Первый случай произошёл с Ваней Шахворостовым, тоже бывшим анархистом и матросом чуть ли не с «Потёмкина». Он тоже отбывал ссылку в Туруханском крае, жил в одном «станке» со Сталиным и питал к нему большое почтение как к партийному деятелю — тот же был членом ЦК — и как к грамотному человеку. Ваня всё умел делать, он для Сталина построил дом и считался ближайшим к нему человеком. Я с девятнадцатого года, с Одессы, помню споры отца с Ваней о Сталине и Свердлове. Сталин и Свердлов в ссылке враждовали. Ваня был за Сталина, отец — за Свердлова. В двадцать четвёртом году я жила одна в Москве. Ваня приехал в первый раз в Москву и пришёл в гости. Я спросила, будет ли он ночевать. Он ответил: «Не знаю. Хочу сегодня повидаться с Джугашвили; может, переночую у него». В то время шла партийная дискуссия, и имя Сталина было уже известно. И хотя я только недавно приехала из-за границы, но всё-таки была не такой провинциалкой, как он. Спрашиваю: «Ты с ним договорился?» «А что с ним договариваться? Позвоню и скажу: К тебе сегодня придёт Ванька Шахворостов! Это для вас он здесь знаменитость». И я поверила, что Сталин его примет, зная, как они были близки, и помня, как тепло в своё время принял отца Свердлов. Действительно, ко мне ночевать Ваня не пришёл. Явился на другой день очень мрачный. «Ну, побывал ты у Сталина?» Он помрачнел ещё больше и выругался: «Забурели тут все! Я звоню, а какой-то секретаришка спрашивает, кто я такой. Я говорю: „Ты скажи своему шефу, что Ванька Шахворостов звонит, приехал в Москву“.» И он начал высказывать всё, что у него на душе накипело, всё, что в такой ситуации мог почувствовать пролетарий. Когда он потом несколько раз приезжал в Москву, то приходил к нам, а со Сталиным больше не пытался связаться. Он был в Одессе на какой-то ответственной хозяйственной работе, в Москву приезжал в командировку. Я помню, как он пришёл в последний раз. Он выпивал по 12 стаканов чая. Мы привезли из Америки электрический чайник. Я кипятила чай, он выпивал один чайник за другим и высказывался, опять-таки, о коллективизации. Ты понимаешь, чем была для нас коллективизация! Мы решили, что социализм уже построен, потому что коллективизация прошла блестяще. А он говорил о страшном голоде, об арестах безо всякого повода, о том, что существуют лагеря. Мы были поражены ужасом — такой пламенный революционер, а что говорит! Мы такого и в буржуазной прессе не читали! Он понял наш настроение и больше к нам не пришёл. И мы, когда ездили в Одессу, с ним не встретились. Невероятно, но мы решили, что находимся в разных лагерях. В 37-м его, конечно, посадили, и с концами.
37-й год приближался, но мы упорно ничего не замечали. А ведь мы встречались с людьми — нашими близкими друзьями были работники Артиллерийской академии Яков Рудин и Наум Наумов. Зимой 36-го года мы жаловались Рудину: «Какие бывают странные, озлобленные люди, говорят невероятные вещи». И он нам отвечал как-то вяло. После суда над Каменевым и Зиновьевым мы — к Рудину: «Как это могло случиться? Объясни». Мы полагали, что те, кто на скамье подсудимых, это и есть все преступники. Не знали, что в связи с этим процессом уже сидят тысячи. Рудин был слишком умён, слишком много знал. Он сказал только: «Логика борьбы!» Но я настаивала: «Как это могло случиться?» И тут он говорит: «Коллективизация…» «Как — коллективизация? Это ведь большое достижение!» Он как-то странно на меня посмотрел: «Досталось это очень тяжело, многие не могли выдержать». Как видно, он не хотел распространяться. «Что происходит с Рудиным? — говорила я отцу, — как странно он себя ведёт!»