Ланселот - Уокер Перси
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Есть только три пути. Один — это великий американский бардак и королевство Пидерландия. Мне это не подходит. Второй — путь сладенького Иисусика баптистов, меня он тоже не устраивает. Если рай кишмя кишит южанами-баптистами, я предпочту гореть в аду с Саладином[106] и Ахиллом.[107] Существует только один путь, его бы и выбрать — старый добрый путь католицизма, но вы, католики, испоганили его. Если помнишь, только нам — мне, Ланселоту, и тебе, Парсифалю, дано было увидеть Святой Грааль. Ты нашел его? По тебе что-то не похоже. В те времена мы знали, какой должна быть женщина, Дама, и каким должен быть мужчина, Воин. Я бы сражался за вашу Пресвятую, ибо Христос пришел принести меч. Теперь вы от нее избавились, а меч у Христа отняли.
Меня это не устраивает. Не пойду я ни за вами, ни за ними. Не приемлю я вашу логику: «Да благословит Господь все, ибо все хорошо, а если что и не так, то это тоже не так уж плохо». Ответь мне на вопрос: сладкая жаркая пизда — это хорошо или плохо? Я не пойду ни вашим путем, ни их путем. Я ненавижу это отмороженное поколение с обесцененными письками, когда члены бегают за письками, члены за членами, письки за письками, но больше всего письки за членами. Господи, что за страна! Нация, в которой сотня миллионов прожорливых влагалищ. Я не желаю, чтобы мой сын или моя дочь росли в этом мире. И я не шучу, когда говорю, что не допущу этого. Этого не будет. Не будет у меня сына… Ладно, я еще кое в чем признаюсь: мой сын стал педерастом, и я могу понять его. Он сказал мне, что боится ненасытных женщин. Они все хотят трахаться, и это его пугает. Только представь: толпы маленьких горяченьких пиздочек только и смотрят, как у него там — стоит ли, способен ли он их обслужить. А он был не способен, потому что его это слишком пугало. Его испуганному маленькому члену было проще с другими испуганными маленькими членами. И я не могу его винить за это. Теперь он счастливо живет вместе с тремя другими милыми и испуганными юношами во французском квартале, вышивая гарусом сиденья кресел.
Таким образом вы все заболтали, а мы теперь должны разбираться. Мы? Кто такие мы? Скоро узнаешь. Пока довольно того, что ты знаешь, как это будет, ибо мы — новая Реформация, а значит, собираемся показать вам кое-что такое, что вам следовало и без нас знать.
Мы определим все для вас, что хорошо, а что плохо, и положим конец всей вашей иудео-христианской болтливой хреновине. Мы — это последние, кто не охренел еще на всем Западе. Мы — это то лучшее, что есть в тебе, Парсифале, и то лучшее, что во мне, Ланселоте, в Ли и Ричарде,[108] Саладине и Леониде,[109] Гекторе[110] и Агамемноне,[111] Рихтхофене[112] и Карле Великом,[113] Хлодвиге[114] и Мартелле.[115] Вслед за ними мы даже можем принять вашего Христа, но на сей раз не позволим вам оскопить ни его, ни нас. Мы возьмем Грааль, который вы не нашли, но мы сохраним и меч, и великого воителя Михаила архангела, и наш Иисус будет суровым Христом Сикстинской капеллы. Что до вашего сладенького Иисусика, гитарного перезвона и виляющих задами монахинь, ваших лобзаний и миролюбивых трапез, то мира им не будет.
Если бы я был евреем, я бы знал, что делать. Это просто. Я бы сейчас был в Израиле с поселенцами. Они близки мне по духу. Единственная разница между ними и крестоносцами заключается в том, что крестоносцы потерпели поражение. Ха, не правда ли, забавный перевертыш, если вдуматься — единственные крестоносцы, которые остались во всем западном мире, это израильтяне, те самые евреи, которые две тысячи лет жались и ежились, кивали и улыбались, кланялись и пятились. Евреям повезло. Они знают, кто они такие, и у них есть Израиль. Нам еще предстоит создать свой Израиль, но мы тоже знаем, кто мы такие.
Мы знаем, кто мы и на чем стоим. Появятся и ведущие, и ведомые. Они и сейчас уже есть, только никто не знает, кто есть кто. И появятся мужчины, сильные и чистые сердцем, которые будут такими не ради Господа, но ради самих себя. Появятся добродетельные женщины, гордые своей добродетелью, и будут девки на улицах, чтобы их трахать, и все будут знать, кто есть кто. Сейчас шлюху от дамы не отличишь, но это изменится. И вы будете поступать правильно не из-за иудео-христианских заповедей, а потому что мы скажем, что правильно, а что нет. И тогда тоже будут честные и будут воры, как и сейчас, но все будут знать, кто есть кто, и не будет путаницы, не будет авторитетных воров и влиятельной мафии. Нас немного, но поскольку, в отличие от других, мы готовы умереть, победа будет за нами.
Женщины? А что женщины? Я уже сказал. Любой мужчина, юноша, мальчишка будет знать, кого из них трахать, а кого почитать.
Свобода? Новая женщина будет обладать всей полнотой свободы. Она будет вправе выбирать, кем ей стать — дамой или шлюхой.
Ты об участии в этом самих женщин? Конечно, а как же. Мы будем ценить их в зависимости от того, насколько они сами себя ценят. Говоришь, им это не слишком понравится? Ну и черт с ними. Пусть тогда помалкивают, их никто и не спросит. И не потому только, что они слишком слабы. Главное, им слишком на все плевать. Гиневра[116] пошла на прелюбодеяние не моргнув глазом. Расплачиваться пришлось бедному дурню Ланселоту, которого изгнали каяться в леса.
И довольно, наконец, этой херни про то, кто, трахаясь, берет, а кто отдается. Лучшие из женщин станут тем, что в прежние времена называлось леди, как ваша Пресвятая Дева. Наша Пресвятая Дева. Мужчины? Лучшие из них будут сильными, храбрыми и прямодушными не Христа ради, а как юноши апачей или спартанцев, готовыми на самоотречение ради сохранения силы. Остальные могут блядовать и трахать кого угодно. Но победа будет за нами.
Нет, ты мне ничего не можешь предложить — ни выбора, ни прощения, ни спасения. Это я тебе предлагаю сделать выбор. Хочешь стать одним из нас? Ты можешь это сделать, не отрекаясь ни от чего, во что веришь, за исключением собственной бесхребетности. Повторяю, это твой Господь сказал, что пришел принести не мир, но меч. Мы можем даже оставить тебе твою церковь.
Ты побелел как полотно. Что ты там шепчешь? Любовь? Что я полон ненависти и злобы? Не надо говорить со мной о любви, пока мы не вымели вон все дерьмо.
Что? Что произошло потом? Не смотри на меня так испуганно. Ничего. Я посмотрел порнофильм, вот и все.
+++Пятница в киношке. Так мне следовало бы назвать свой фильм или видеопленку, где Элджин, мой оператор, запечатлел нашу маленькую киногруппу в часы отдохновения от трудов.
Все было просто. После ленча Элджин, бодрый, как торговец пылесосами, даже слишком бодрый, вошел в голубятню с большим коробом вроде чемодана и коробкой пленок, не глядя на меня поставил их на стол, открыл, сунул вилку в розетку, подключил к задней стенке телевизора два провода, показал мне, как вставлять кассеты, и, не поднимая глаз, сделал движение к двери, словно собираясь уйти.
— Элджин. Постой.
Он остановился в дверном проеме, ожидая, когда я нажму кнопку и дам ему уйти.
— Элджин, киногруппа завтра уезжает. Так что можешь сегодня же демонтировать аппаратуру. Я дам тебе знать, когда посмотрю это.
— Я уже все убрал, — угрюмо произнес Элджин, словно я нарушил какую-то негласную договоренность. Какую?
— Тогда ты…
— Вам больше не понадобится ничего записывать.
Я посмотрел на него.
— Понятно. Тогда мы закончили. Иди, переоденься в свой экскурсоводческий пиджак.
Он посмотрел на меня как-то странно, недовольно, как мне сперва показалось, но тут я понял, что ему стыдно. Меня охватил внезапный приступ гнева. Позднее я с удивлением понял, чем он был вызван. Хочу признаться тебе еще в одной вещи, которая делает мне мало чести, но мне важно сказать правду. Вынужден сообщить, что мой гнев был вызван тем, что он видел. Смотрел запись. Так я обнаружил в себе то, что презирал в других. Ибо я, не очень вдумываясь, считал, что Элджин лишь выполнит мои указания — будет техническим посредником, соглядатаем, шпионом, но сам ничего не услышит и не увидит. Более того, я, ничтоже сумняшеся, полагал, что он просто не сможет увидеть, подобно тому как презираемые мною недоумки-провинциалы считали, что каким-то волшебным образом негр-коридорный не может увидеть обнаженную белую женщину, находясь с ней в одном номере. Не способен, даже если захотел бы — увидеть ее почему-то ему невозможно.
Нет ничего гаже, чем лицемерный либерал.
Но я ошибся. Ему было стыдно не того, что он видел, а того, что он счел своей неудачей. Технической недоработкой. Я мог бы и догадаться.
— Простите, — произнес он, опустив голову.
— И ты меня прости. — Я все еще считал, что он извиняется за увиденное.
— Это какой-то негативный эффект, который я не могу объяснить.