Игра - Юрий Бондарев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Чую я, судьба сегодня!.. Напоролась наша группа, и наша теперь очередь!..
— Ты мне надоел! — зло оборвал его Крымов и спустился по скату воронки, пошатываясь; в голове туманно мутилось, и хотелось лечь, сжаться в комок, чтобы так согреться. — Где кричат? Померещилось? — спросил он, сдерживая стук зубов, с напряжением прислушиваясь, но услышал только дробный гул встревоженных немецких пулеметов, простреливающих нейтральную полосу.
— Кричит кто-то на том берегу… слышу я, — горячо зашептал Молочков, придвигаясь вплотную. — Не Ахметдинов это, а? Может, мучают они его? Ранили и штыками мучают… Помните, как Сидорюка нашли мы? Глаза ему немцы выкололи, руки отрубили…
— Ну что заныл? Что, спрашивается?..
И Крымов опять грубо выругался, презирая и унижая ругательством Молочкова за этот обдающий бедой шепот, за жалкую оголенность страха перед непостижимым, роковым, случившимся с его разведчиками, с чем он, Крымов, не хотел согласиться, зная опытность Ахметдинова и тех, кто пошел в группе захвата, не хотел легко поверить в то, что могло произойти там, перед немецкими окопами.
— Подождем, — резко сказал Крымов, глядя снизу на пулеметные трассы, рассекающие темноту неба над воронкой. — Переждем огонь и проверим. Поползем туда… Сам хочу проверить.
Молочков вскинулся, стеклянные глаза его в обводах инея на веках выкатились, переливаясь влагой.
— В лапы они к фрицам попали… Куда ж мы поползем? Куда?.. И хворый очень вы…
Крымов стиснул зубы.
— Туда же, не ясно? — выговорил он со злобным отвращением к бессилию неопределенности, и слова Молочкова «хворый очень вы», произнесенные с растерянным упреком, взвинтили его до ярости. — Ты чего скулишь? Какого хрена паникуешь? Разведчик ты или мочалка с ручкой? А ну давай наверх, наблюдай за нейтралкой! А то немцы подойдут и возьмут тебя, дурака, в мешке утащат!
— Ежели меня… А вы как? Вы разве железный?
— Ну, на меня немца еще такого не родилось, ясно? Я сам собой распоряжусь.
— Ох, Исусе… себя я убить не смогу, — забормотал всхлипывающе Молочков и, задрав голову, пополз на животе по скату воронки наверх, а там вытянулся, замер, уткнувшись лицом в рукавицы, еле видимым синеватым бугром под перемещающимися над ним трассами.
— Ну? Что ты там? Заснул, что ли? — крикнул Крымов, пересиливая слабость во всем теле, сотрясаемом дрожью внутреннего жара, тянущей болью в спине, к которой прилипла пропитанная гноем нижняя рубашка, и теперь нестерпимо хотелось пить, насытить какую-то сжигающую его знойную пустыню.
Он схватил зубами снег, стал грызть его колючую пресную плоть, имеющую вкус ржавого морозного железа, и, не дожевав, боясь, что вытошнит, выплюнул мерзко размякший комок. Зло кривясь, он выполз на край воронки, лег грудью на закостенелый навал земли и впереди увидел какую то необычную химическую синеву снега, четко проступившие немецкие траншеи за рекой, танцующие огни пулеметов в опадающем зонте ракеты. Ракета угасла, с ядовитым шипением стала извиваться в воздухе и рассыпалась вторая, за ней третья — ракеты взлетали одна за другой. Немцы раздвигали поднебесным светом зимнюю темноту над передовой, перекрещенными очередями пулеметов прошивали пространство нейтральной зоны. С мутным звоном в ушах Крымов долго всматривался в выплывающие из ночи окраинные хаты полусожженного села, где синели полосой первые немецкие окопы, вблизи которых произошло с его разведгруппой худшее из многих вариантов случайностей на войне. Но сейчас, увидев в низине левее села покатую пустоту облитого ракетным мерцанием снега, он снова отверг мысль, что все пятеро, все до одного погибли или были схвачены, взяты в плен. Он был полностью уверен в опыте и осторожности сержанта Ахметдинова, ходившего за «языком» десятки раз, и еще жила, теплилась ничему не подчиняющаяся надежда на то, что кто-нибудь да ушел из-под огня, затаился, напоровшись на немцев, в низине и вернется оттуда, едва только смолкнут пулеметы, перестанут взлетать ракеты.
— Подождем, подождем, — повторял Крымов, жадно подхватывая ртом снег, чтобы остудить жар в горле.
— Во! Слышите?.. — вскрикнул с тоской Молочков и вытянул по-черепашьи голову из капюшона. — Вон оттуда, оттуда, от тех хат… Слышите?
— Бредишь, сосунок!
Крымов приподнялся на локтях, отчего огненно пронзило спину, будто клещами вырывали, перегрызали позвонки, и с перехваченным дыханием откинул капюшон масккостюма, снял шапку с пылающей головы, мгновенно обдутой студеной поземкой, и прислушался.
Пулеметы делали короткие передышки между очередями, и в эти пробитые пустотой промежутки откуда-то из нейтральной полосы явственно донеслись странные воющие звуки. Звуки эти, нечленораздельные, хрипящие, протяжные, возникали и обрывались в ночи; так не мог кричать человек, то предсмертно кричал в живых мучениях зверь, никого не моля о пощаде, никого не призывая на помощь, — это был крик гибели и тоски, беспамятно обращенный к звездам, к холоду, к снегу, в никуда, где не было и не могло быть спасения.
И Крымова передернуло от этого животного вопля безнадежности, который, наверное прощаясь с жизнью, издавал раненый, обреченный на мучительную смерть, и в первую минуту легче было внушить себе, что так кричал не наш тяжело раненный разведчик, а на нейтральной полосе умирал в страданиях раненный в перестрелке немец. Но ясно было: своего раненого немцы не оставили бы на нейтральной полосе рядом с траншеями. И Крымов окончательно понял, что там, впереди, за рекой, перед враждебными, чужими окопами истекал кровью и умирал наш разведчик. А немцы не подходили к нему, не добивали раненого, вероятно желая, чтобы вопли умирающего как бы мстительным наказанием за разведку достигли русских траншей.
— Он… он это кричит… — змеисто пополз за плечом голос Молочкова. — Ахметдинова схватили… Пытают они его…
Крымов, не отвечая, зажмурился от режущих по глазам разрывов ракет над рекой, прижался грудью к краю воронки и опять начал хватать зубами пороховой снег, с усилием глотая его, а в ушах все рос, приближался нечеловеческий вой из беспрерывно освещаемого ракетами нейтрального пространства, и этот вопль стальными когтями впивался, раздирал ему спину, сведенную болью.
«Все бы обошлось, если бы я пошел с ними», — думал он, суеверно презирая это свое первое с Курской дуги невезение, и, уже не пытаясь справиться с клацаньем зубов, с дрожью, колотившей его, проклинал себя и эту безопасную воронку на берегу, где он все еще поджидал возвращения кого-либо из разведчиков, хотя куда-то в бездну провалилось само время.
— Товарищ лейтенант… чего вы говорите? Не слышу я… Бормочете вы чего-то…
Цепкая рука затрясла его за плечо, и он, приподняв горячую голову, увидел над собой серое лицо Молочкова, оголенное белым светом ракеты, наросты инея на бровях, увидел дышащий паром рот и проговорил сиплым шепотом, доглатывая застрявшую в горле жесткую снежную влагу:
— Сейчас… стихнет… Раненых на нейтралке не оставим. Ни одного. Проверь автомат, Молочков. Пока отогрейся…
Он выговорил это, замерзая и одновременно сгорая в жару, словно без шинели лежал на льду, насквозь пронизываемый острым, знобящим ветром, и Молочков, глядя на него с искривленным испугом ртом, отшатнулся белой тенью в темноту, зашуршал, захрустел снегом, скатываясь в воронку, придушенным голосом вскрикнул: «Хосподи Исусе, хосподи…» — и замолк там, скорчился, свернулся в пружину с ожиданием последнего.
«Только бы не свалило меня. Что-то плохо мне стало… — бредово повторял Крымов. — Только бы продержаться, сознание не потерять, пока стихнет… Хоть бы полчаса».
А огонь не стихал, пулеметы били без передышки, нейтральная зона пустынно, мертво обнажалась, крутым изгибом взблескивал лед реки, иллюминированный качающимися люстрами в небе, потом стало казаться: от назойливого взлета и угасания ракет все впереди задвигалось, запрыгало из тьмы в свет, из света во тьму, брызгами вспыхивал лед до слез в глазах и гас, — и от затихающего, ослабевшего крика в нейтральной полосе, от нескончаемого мелькания, скачков пульсирующих огней, ракетных россыпей и обваливающейся на свет темноты дурно закружилась голова. Крымов закашлялся и, переводя дыхание, с черными кругами в глазах почувствовал, как вонзается в грудь неодолимый страх оттого, что вот так, замутненный головокружением, он перестанет владеть собой и потеряет сознание.
«Сейчас, надо сейчас, — соображал он. — Левый пулемет не меняет сектор обстрела. Надо ползти по правой стороне низины. Так он не заденет… Пора!»
И он позвал с хрипотцой:
— Молочков!
Ответа не было. Преодолевая боль в шее, он повернул голову и пригляделся — там, внизу, на дне воронки неясно белела скорченная фигура Молочкова, он не шевелился на снегу, подтянув колени к подбородку, и только какие-то невнятные, мычащие звуки доносились до Крымова. Он окликнул громче: