Тяжесть - Владимир Рыбаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Товарищ лейтенант! Всё в порядке?
Они остановились, как в строю, четко повернулись. Молча, будто непонимающе, взглянули на нас. Высоты у сопки было метра три. У Чичко зашевелились губы. Тот, кому зашептал Чичко, шепнул в свою очередь что-то своему товарищу. Этот вытащил из кармана гранату, покатил ее к Сизифовым камням. Затем офицеры легли, а мы спрятались за вершину. Когда звуки разрыва ушли в поисках отзвука, мы подняли головы, выглянули. От двух добитых китайцев оставались грязные лохмотья мяса и обмундирования. Этих китайцев, должно быть, никогда и не было, и никакая мать их не рожала. И остальных не было. Всё — без хлопот. Они не ушли ни в прошлое, ни в будущее, и в настоящем их не было. Их вообще не было. Так я, кажется, говорил Нефедову, пока офицеры шли к нам, а Нефедов мне кивал.
Мы скатились с сопки. С автоматами в руках ждали, только Свежнев закинул его на плечо. Я всё старался осмотреться; поверить в полную реальность увиденного, услышанного, понятого. Удавалось трудно, нудно. Офицеры остановились в трех шагах, по уставу (перевернутому — ибо мы должны были подойти). Чичко спросил обыденным голосом, странно-четко шевеля красными, будто накрашенными губами:
— Что вы здесь делаете?
Я всё смотрел на его красные, раздутые кровью губы. И сразу же обрадовался оттого, что понял: от бледности лица они такие, от сравнения. Тьфу ты, пропасть, несуразица, чертовщина. Пока я по-старушечьи чертыхался, Нефедов ответил:
— На разведку пошли, товарищ лейтенант, неизвестные люди на сопках были.
— Кто приказал?
— Оставшийся старший по званию.
— Кто?
— Младший сержант Мальцев.
Возразить Чичко было нечего. Он и не пытался, против устава не попрешь. Чичко открыл было рот — и остановился. Стоящий между мной и Нефедовым Свежнев смотрел на Чичко и его друзей широко, как ставни, открытыми глазами, в которых было столько презрения и еще чего-то непонятного, но ужасного быть может именно в силу этой непонятности — что они онемели, съежились. От лица к лицу прошла волна злобы. Они оживали. Один из них, с погонами старшего лейтенанта, фальцетом закричал:
— Как стоишь?! Смирно!
Свежнев с такой наглой легкостью и разворотом плеч выполнил приказ, что казалось — плюнул на них высокомерно и лениво. Чичко задрожал, зашипел:
— Чего глядишь, сволочь. Контра! Я тебя знаю, ты, может, границу хотел перейти, к своим. А? Предатель родины! Выб…! И как мать твоя, стерва, тебя родила!
Свежнев рванулся. Я успел схватить его за шиворот. Костяшки его пальцев замелькали быстро-быстро, дробя насыщенный жжением, молчанием мертвых, Колиным гневом воздух. Свежнев разжал пальцы, чуть задел лейтенанта по носу. Чичко отскочил. Его ребята схватились за пистолеты. Руки замерли на рукоятьях: на них в упор глядели два автомата, мой и Нефедова. Вероятно, наши лица не выражали ничего утешительного. Они поняли: здесь не найдется третейского судьи. Они отступали пятясь, молча, старой дорогой, спотыкаясь о трупы. И тут только острой болью вошло из подсознания в сознание сожаление, что Нефедов не убил давеча этих четверых. Я тогда не знал, что жалеть об этом буду всю жизнь.
Возвращались неосторожно, не глядя по сторонам. Быблев нервничал, рвал рычаги управле-ния. Он не вскинул автомата, предпочел ждать и сомневаться. Весел был только Свежнев — он читал стихи.
Батарея была на прежнем месте. Начальства всё не было. Нас окружили, старались неисто-вым любопытством заглушить в себе голод, проклятия ветру, поднявшемуся с востока, режущему щеки, доброту к себе и к себе подобным.
— Ну что? Как там?
Ответил Нефедов с мраком в словах:
— Всё. Всех кончили. Ни один не ушел.
Раздался гогот.
— А их там много полегло?
— Сказал ведь, все полегли, все тысячи.
— Так им и надо!
Парень, сказавший это, добавил старую, как мир, фразу с обычным для нее ожесточением:
— За что боролись — на то и напоролись!
Воздух гнал на запад вечерние тучи, когда подкативший комбат отдал приказ об отбое. Чичко и три его дружка на позиции батареи не вернулись. Тягачи строились в две колонны, брали нужный интервал, спешили домой в артпарк. Ветер всё сек наши обожженные лица, уже нечувст-вительные от этого постоянного жжения, уже скучные ушедшим удивлением, удалившимся чувством бессмертия, которое рождается в молодом солдате, убивающем врага на расстоянии.
До вечерней поверки личный состав части, пришедший с поля, ругал кухонный наряд, не уважающий советскую власть и потому дающий остывший ужин. Ругались беззлобно, зная, что устав есть устав, распорядок дня — распорядок дня. К этому добавить было нечего и незачем. Едва свет ушел из ламп, из глоток вырвался и растянулся на всю ночь храп, обычный для очень усталого человека. Только под утро ко многим пришли страшные сны, о которых, проснувшись, они забыли.
Три последующих дня Свежнев молчал или бормотал стихи. Три последующих дня ходил по территории части Чичко с чудовищно распухшим носом, разбитыми губами, окровавленным ухом. Я, повинуясь непонятному голосу во мне, вопиющему о защите от самого себя, напросился в караул.
Из секретки штаба полка просочились сведения, что был дан приказ из самой что ни есть Москвы — пленных не брать, дабы отучить китайских братьев переходить неприкосновенную государственную границу Союза Советских Социалистических Республик.
На четвертый день утром у дальнего гальюна, который Коля предпочитал другим по причине относительной чистоты — арестовали Свежнева.
После завтрака, сдав обязанности разводящего, я было углубился в сон, не обладающий памятью, когда меня потряс за сапоги Нефедов.
— Святослав! Слушай: ефрейтора Свежнева арестовали. Слышишь? Ефрейтора Свежнева арестовали!
Я медленно перевернулся на топчане с правого бока на спину. Спросил:
— Почему это ты называешь Колю ефрейтором Свежневым?
Я не увидел в темноте помещения для отдыхающей смены смущения Нефедова:
— Не знаю… Слушай! Колю взяли, судить будут. Недаром Чичко ходил с разбитой мордой. Интересно, кто из его же ребят так его разделал? Или разбил себе самому морду, чтобы Колю посадить! Кто бы мог подумать.
Нефедов уставился на меня:
— Как ты думаешь, нас с тобой тоже посадят? Свидетельствовать-то будут те трое, все — офицеры, все — члены партии. Да и пальцем-то Коля всё же его задел… Скажи честно, Святослав, чтобы я знал: за что хотят посадить Свежнева?
Я чувствовал, как бегают в орбитах мои глаза. Нефедов будет свидетелем… Да, Нефедов будет свидетелем на суде. Ответил:
— Не знаю. Может быть, ни за что.
Нефедов удивился широким движением крупного тела:
— Ни за что — не сажают.
Я старался разглядеть его лицо. Было слишком темно. И я заставил себя подумать, что переубедить Нефедова невозможно, да и невыгодно… да и кому нужно? Я промолчал. Кругом на топчанах спали солдаты. Их разбудить не мог никакой шум, кроме крика: подъем! Есть знания, которые окаменевают в мозгу.
Нефедов не мог остановиться:
— Берегись бед, пока их нет. Она пришла. Один Быблев отделался!
— Как так?
— Чичко сказал, что его с нами не было, что он остался при тягаче. Почему он так сказал?
Я чувствовал, как бухнет в глубине моего тела ненависть. Усмехнулся грязно в лицо Нефедову:
— Почему? А ты, маленький, не понимаешь? Хочешь, чтобы старшие товарищи тебе объяснили? Почему? А потому, что они на Быблева не рассчитывают. Он не соврет, ежели на суде выступит. Они знают, что ему его вера помешает. Знают, что он может произвести впечатление своей искренностью, своей беззлобной убежденностью. На тебя же, голубчик, они рассчитывают.
Нефедов отчужденным голосом спросил:
— А на тебя они тоже могут рассчитывать?
Что я мог ему ответить в этом мире, становящемся, в зависимости от освещения, то правдой, то ложью. Оставалось вслепую схватиться за воспоминание об утраченной чести.
— Да. Могут.
Нефедов положил мне руку на плечо:
— До чего же паршиво. Кольке не выбраться. Мы же — сможем. Он не должен нас винить. Был бы хоть шанс… нет его. Ты согласен?
— Да.
Я изумленно почувствовал твердость своего голоса. Нефедов ушел.
Я остался сидеть на топчане. С наслаждением ссутулился, с радостью почувствовал себя жалким и беспомощным. Рядом, где-то за стеной, сидел Свежнев, близкий до боли, до коротких спазм в горле. Так, полусогнутый, встал и вышел во двор караульного помещения. Не тропинка-тупик, а вся дорога, проложенная днями жизни, легла на плечи глупым тупиком, которому нет и не будет конца. Бесконечный тупик жизни. Захотелось долго и бездумно выругаться. Но ветер принес влажное молодое тепло, и я поднял голову. Была весна вокруг, цветущая грязью, кричащая неожиданностью своего появления. Желто-белые и тяжелые, как груди кормящей матери, ползли в сторону хода солнца тучи. Как искра, появилось во мне чувство испуга, словно тащил меня в свою камеру от этой весны Свежнев.