Дверь с той стороны (сборник) - Владимир Михайлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну, может быть, они рановато начали… Я пока читаю: надо же мне хоть сориентироваться в той области, основы которой я собираюсь колебать!
– Людям нужно действовать. Иначе они будут сидеть, оплакивать свою судьбу и сходить с ума. Нельзя злоупотреблять их терпением: это одна из немногих вещей, которые у нас не синтезируются.
– А… я понял. Постараюсь. Хотя открытия, как вы знаете, не планируются.
– Желаю вам успеха. И – спокойной ночи.
Говоря это, Устюг пытался понять: только ли дела привели его сюда? Или – или он и в самом деле думал, что физик вдруг заговорит о Зое? Покажет, серьезно это у него, или…
– Благодарю за пожелание, – откликнулся физик. – Только вряд ли. Я чувствую себя так, словно весь этот корабль лежит у меня на плечах. Тяжело!
– Значит, – сказал Устюг уже с порога, – вы одной ногой влезли в мою шкуру.
Настал день, когда, подумав о том, что осталось позади, Истомин ужаснулся. К счастью, человек способен быстро забывать неприятное; иначе женщины давно бросили бы рожать, а литераторы – писать книги. Если бы заранее представить себе всю эту мороку – блуждания по плохо вяжущимся отрезкам фабулы, лихорадочную, сбивчивую диктовку, ужас при виде того, как выглядит это на ленте, кромсание текста и передиктовку, и еще, и еще раз, потом медленное прослушивание с диктографа уже отработанных глав и новая правка их, и где-то перед самым концом – ужас от того, что все получилось не так, как было задумано, – если бы Истомин помнил обо всем этом, то у него, пожалуй, недостало бы сил браться за новую работу.
К счастью, все быстро забывалось и оставалось лишь удовлетворение от мысли, что, работа – пусть вчерне, в первом, весьма еще несовершенном варианте – закончена, и сколько-то дней и месяцев прожито не зря.
Сколько именно – Истомин не мог бы сказать, потому что представление о времени было им давно потеряно. Лишь взглянув в зеркало и увидев в нем свое вытянувшееся и потемневшее лицо с фиолетовыми полумесяцами под глазами; он понял, что дней, верно, прошло немало. И кажется, он уже очень давно не видел Инны. Почему? Тут же он вспомнил, что, благодаря приказу капитана, ничто больше не связывало их, вспомнил – и впервые за все последние недели пожалел об этом. Вот сейчас ей следовало бы оказаться здесь: он пошел бы к ней, обнял и, устало улыбаясь, выслушал ее поздравления, и сказал бы, что она, сама того не зная, немало помогла ему в работе. Но ее не было…
Впрочем, стоит ли жалеть?
Он покосился на стол. Рукопись лежала там, отпечатанная диктографом на тонкой блестящей пленке – плотная, монолитная, убедительная. Кружилась голова, и хотелось есть. Писатель улыбнулся. Ему было весело, подмывало пройтись на руках. Потом – он знал заранее – ему захочется спать, спать и спать, а на кофе он долго не сможет смотреть – столько его выпито за это время.
Но прежде всего надо было подойти к кому-нибудь и сказать, что он кончил большую половину работы и книга, кажется, получилась. Писатель чувствовал, что эта радость не может принадлежать ему одному.
Не сиделось на месте, и вдруг стало тягостным одиночество, за которое он все эти дни благословлял судьбу.
Желтый свет казался администратору круглым. Круглый свет, белый потолок и – если скосить до отказа глаза – часть двери; вот все, что осталось ему от многообразия мира. И время, неподвижное время, остановившееся раз навсегда. Это была не жизнь и не смерть; наверное, так чувствуют себя зимой деревья, покрытые белым снегом, оглушенные морозом. Администратору чудилось, что и он стиснут морозом, и соки в нем прекратили движение.
Нет, он был срубленным деревом, корни остались далеко. Дерево тянется вверх и, срубленное, впервые видит небо где-то сбоку, нелепое, навсегда утраченное, и истома увядания медленно расходится по ветвям. Небо администратора рухнуло и погребло мир. Все без малого пять десятков прожитых лет оказались отсеченными, как сучья. Можно было внутренне негодовать, сжигая последние силы; можно было примириться. Администратор примирился. Он понял, что не хочет больше жить, потому что жить было незачем. Он ничего не делал, чтобы умереть, но не старался и выздороветь, и поэтому, хотя регенерация и закончилась успешно, медленно сползал все ниже – к порогу, за которым – ничто.
Жить для него раньше означало – работать. Люди, у которых работа отождествляется с жизнью, счастливы, но, как и всякий счастливый человек, уязвимы. Случай попал в уязвимую точку Карского, как жало осы в нервный узел гусеницы, и, как у гусеницы, наступил паралич, только не тканей тела, а эмоций – это страшнее.
Карский замечал, как все чаще Вера глядит на него с озабоченностью, как подолгу просиживает рядом. Ему было жаль ее и не хотелось огорчать, и он понимал, что должен как-то убедить девушку в том, что ему не страшно умереть и никому не должно быть ни страшно, ни неприятно от его смерти. Ему хотелось успокоить Веру, потому что он чувствовал – каким-то обостренным чутьем, как многие, умирающие в сознании, – что девушка жалеет его искренне и хочет, чтобы он выздоровел.
Однажды он решился. Он боялся, что не найдет нужных слов, но на этот раз ему показалось, что они придут. Вера сидела, как обычно, совсем рядом с устройством, в котором лежал он, сдавленный повязками, рычагами и системой стимуляции и контроля. Руки Веры лежали на коленях, и Карский с усилием протянул свою, уже желтеющую руку и положил ладонь на пальцы девушки.
Вера чуть повернула голову и посмотрела на Карского. И произошло странное: все слова, которые он только что хотел сказать в свое оправдание и в утешение ей и остальным, вдруг показались ему мелкими, фальшивыми и недостойными того, чтобы произносить их. Вместо этого он улыбнулся – и забыл снять руку с ее пальцев. Он лежал долго, глядя ей в глаза, и Вера не отводила своего взгляда. Ему стало покойно и хорошо; возникло странное ощущение – словно бы один из корней, не корень даже, а корешок, не был рассечен – просто засорились капилляры, и вот теперь ток жизни пошел по нему, медленно и горячо поднимаясь к сердцу. Он закрыл глаза и продолжал улыбаться, наслаждаясь новым ощущением, а Вера по-прежнему глядела на него и не отнимала руки; потом она осторожно повернула кисть ладонью вверх и легко обняла пальцами его сухие пальцы, и ток – он почувствовал – стал еще сильнее.
В углу салона по-прежнему сидел Петров, и дым его сигареты косо тянулся к сетке климатизатора. Истомин радостно улыбнулся ему.
– А я книгу кончил, – сказал он.
– Вот как, – сказал Петров, не отрываясь от пластинки, на которой была изображена какая-то схема.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});