Годы эмиграции - Марк Вишняк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
{108} Устраненный от редактирования "Современных Записок" и утратив заработок, я не нашел другого. Не видя более утешительных перспектив и в будущем, я пришел к выводу о необходимости покинуть Францию и искать работу и заработок в другой стране. Но где, в какой именно? . . Покидавший в это время Европу ради Соединенных Штатов Влад. Савел. Войтинский убеждал меня последовать его примеру. Я не соглашался, ссылаясь на незнание языка, чуждость американского уклада жизни, отсутствие там близких мне людей. Если уже расставаться с Францией, почему не направиться в Палестину, где у меня много друзей и близких и язык которой я с детства знаю лучше английского? Так я и порешил, - может быть, и легкомысленно. Но на пути от абстрактного решения к практическому осуществлению стояли технические препятствия: необходимость заручиться визой для въезда в находившуюся под британским мандатом Палестину; подготовить возможность хоть какого бы то ни было заработка; подучиться языку страны - ивриту.
О своем плане я рассказал инженеру Рутенбергу. Бывший эсер, он был известен как активный революционер и приятель Горького и священника Гапона, которому сопутствовал и помог скрыться в "кровавое воскресенье 9 января 1905 г.", а позднее санкционировал смертный приговор ему, когда обнаружилась связь Гапона с Охранкой. Этот эпизод русской революции имеет сложную историю, которая не прошла бесследно и в личной жизни Рутенберга. После революции он отошел от нее и от России, целиком погрузившись в сионистское движение и строительство еврейской Палестины.
Рутенберг очень сочувственно отнесся к моему намерению переехать в Палестину. Он предназначал меня в редакцию газеты "Давар" либо для работы по исследованию роли русских евреев в истории революции и социализма в России. Я должен был для этого освоить иврит полностью как живой язык, а не так, как я его запомнил по детскому изучению Библии и молитвам. За визой Рутенберг посоветовал мне съездить на открывшийся в 1935 году очередной, 19-й съезд сионистов в Люцерне.
Я поехал. Был хорошо принят сионистами, в частности редактором "Давара", талантливым и привлекательным Берл Каценеленсоном; присутствовал на заседаниях фракции "Мапай", слышал Бен-Гуриона, Шарета, Шазара и других прославленных ораторов и лидеров, но, так называемой, трудовой визы, которая выдавалась бесплатно, не получил. Некий Добкин, от которого это зависело, отказал. Почему - осталось неизвестным, но за визой дело не стало. Не знаю, кто из моих доброжелателей, хотевших, чтобы я отправился в страну предков, добыл для меня, так называемую, капиталистическую визу, за которую надо было внести тысячу английских фунтов в качестве залога, - я ее не внес, а имя "благодетеля" мне осталось неизвестным.
Но и с визой я, к счастью для себя, в Палестину не попал. Говорю: к счастью, имея в виду позднейшие события в Палестине и свои впечатления от троекратного посещения уже не Палестины, а {109} Израиля. Мы стали подготавливаться к отъезду. Начали понемногу ликвидировать нашу "движимость" в квартире. Я стал усиленно изучать иврит. Одновременно с нами собиралась покинуть Францию и уехать в Иерусалим Рахиль Григорьевна Осоргина (жена Мих. Андр. Осоргина и дочь знаменитого еврейского философа-публициста Рабиновича, Ахад-Гаама). Мы знали - или не знали - еврейский язык приблизительно одинаково. И потому могли взять себе общего учителя - молодого юношу, знавшего превосходно не только древний, но и новый язык, очень милого и ставшего ныне известным писателем Ханана Аялти. Но наука наша пошла впрок одной Осоргиной, переселившейся в Иерусалим, сдавшей там вторично выпускные экзамены на юридическом факультете после того, как несколькими десятилетиями раньше прошла полный курс юридических наук в Риме, и занявшейся в Иерусалиме адвокатской практикой.
Моя поездка не состоялась по ряду причин.
Прежде всего произошло расхождение с Рутенбергом. Когда я осведомился, как, по его мнению, могу я существовать в Палестине, он заявил: у Фондаминского я оставил для вас 300 фунтов (английских), чтобы вы могли первое время посвятить изучению языка. Я искренне поблагодарил за великодушие, но отказался принять щедрый дар, не видя и отдаленной возможности его вернуть. Вместо этого я предлагал найти мне любую работу на полдня за 10 фунтов в неделю с тем, чтобы вторую половину дня я уделял изучению языка. Рутенберг был известен своим авторитарным нравом и не переставал быть авторитарным, даже когда бывал предупредителен и доброжелателен. И в данном случае он упорно настаивал на своем, что было совершенно неприемлемо для меня. Почти одновременно возобновились массовые нападения арабов на евреев и насилия над ними, которые в стране назывались беспорядками, а извне и со стороны напоминали недоброй памяти антиеврейские погромы. Это тоже не располагало к переселению в страну предков. Наконец, подвернулась интересная литературная работа - заказ написать о новом французском премьере, первом социалистическом премьере в истории Франции, Леоне Блюме.
Это произошло совершенно неожиданно. В Париж приехал из Нью-Йорка многолетний редактор еврейской газеты "Форвертс" Абрам Каган, чтобы повидать и послушать людей из Советской России или побывавших там, куда Кагану не давали визы. Среди сотрудников и читателей "Форвертс" еще не были изжиты большевизанские настроения и сочувствие к "рабоче-крестьянской" власти, невзирая на насильственную коллективизацию и повторный в советскую пору голод и террор. И редактор газеты счел необходимым запастись достоверным, свежим и убедительным материалом о происходившем в России. Париж был на пути всех проезжавших и приезжавших из России. И Каган, по рекомендации Дав. Натан. Шуба, политически близкого мне по взглядам и знакомого лишь по переписке, обратился ко мне с просьбой сопровождать его в качестве как бы секретаря и переводчика при свиданиях с людьми {110} из России. Такие свидания-беседы происходили раз в два дня и длились полтора-два часа. Я записывал, как мог, что рассказчик сообщал о той или другой стороне советской жизни, и представлял это в отредактированном и переписанном на машинке виде Кагану при ближайшем свидании. Так продолжалось, примерно, месяц, а при отъезде, уже на вокзале, поблагодарив меня за работу, Каган вдруг предложил написать для его "Форвертс" не то неограниченное, не то неопределенное число фельетонов, если возможно с фотографиями, о новом премьере Франции Леоне Блюме.
"Форвертс" напечатал в воскресных номерах 14 больших моих статей с портретами членов семью Блюма, которые я добыл у его братьев, владельцев склада и магазина шелка в центре Парижа. Как глава правительства, Блюм считал невозможным принять и осведомлять пишущего о нем. Но этот запрет не распространялся на его единственного сына, инженера Жана, принимавшего меня несколько раз, дававшего кой-какие сведения - в общем немного - и даже способствовавшего переводу с русского языка на французский.
Мой "Leon Blum" в издании Фламмариона, 1937 год, был по времени первой биографией Блюма, и это доставляло трудности, от которых последующие биографы частично были свободны. Тяготела надо мной и срочность, с которой необходимо было каждую неделю поставлять в "Форвертс" определенных размеров статьи. Я работал над ними, действительно "как вол": ни свет ни заря вставал, поздно укладывался спать. Дни проводил в библиотеках, вечерами писал. И так три месяца, не пропуская дня.
"Леон Блюм" дал мне возможность материально просуществовать полтора года (В сокращенном виде книгу напечатал "Давар" в Тель-Авиве и какой-то сербский журнал.) и, вероятно, проложил дорогу к последовавшему позже предложению написать биографию Хаима Вейцмана. Она обеспечила мне существование всего на полгода. Но у вышедшей в 1939 году книги нашлись все же охотники издать ее сначала в Англии, а потом в США, - от своих намерений отказавшиеся под влиянием со стороны: когда сионисты заявили, что не заинтересованы в книге, написанной чужаком, раз Вейцман сам пишет свою автобиографию. Это соответствовало и тому, что я лично услышал от Вейцмана. Когда на приеме артистов "Габимы" у Найдича я обратился в Вейцману с просьбой дать о себе сведения, он отказал на том основании, что пишет свою автобиографию. Мое возражение, что это не имеет значения: он пишет "изнутри", биограф - со стороны, извне; он не может написать о себе, например, что он умный, я могу и т. д., - не произвело никакого впечатления (И на самом деле, когда появилась автобиография Вейцмана, в ней ни слова не говорилось об интеллектуальных достоинствах автора. Но все его окружение, самые выдающиеся единомышленники и коллеги, не исключая Теодора Герцля, были изображены более чем критически; что по существу, хотя и кружным путем, приводило к тому же самому.). И своим братьям и сестрам Вейцман запретил давать мне какие-либо сведения о себе или о семье. Благодаря, однако, содействию Герш. Марк. {111} Света, этот запрет частично удалось обойти: один из братьев Вейцмана прислал мне восемь небольших, но бесценных страничек с биографическими данными.