Женщина в гриме - Франсуаза Саган
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Симон, – послышался голос Ольги, – ты спишь?
Он опять закрыл глаза, но она повторяла «Симон, Симон…» все более и более громким голосом, а затем прошла в спальню и склонилась над его постелью.
– Симон, – проговорила она, – проснись… Проснитесь же… – поправилась она (ибо считала в высшей степени изысканным, когда любовники обращаются друг к другу на «вы», пример подобной изысканности она углядела в фильме категории Б, где повествовалось о любви леди Гамильтон к адмиралу Нельсону, и Симон, чтобы угодить Ольге, стал следовать этому образчику). – Симон, мне надо с вами поговорить, – произнесла она еще громче и слегка потрясла его своей нежной ручкой (по-видимому, слишком нежной, чтобы дотронуться до лба или плеч Симона, слишком нежной, чтобы коснуться чего бы то ни было, кроме пижамы).
Его впечатления, опасения, тревожные предчувствия скользнули, как рыбки по поверхности воды, задержавшись в сознании Симона, и были унесены могучим потоком его оптимизма.
– Ч-чаю… – проговорил он жалобным голосом. – Чаю… чаю… П-пить хочу… У меня мигрень… Ну какая мигрень… О господи…
И он опустил голову на подушку с несколько преувеличенными стонами, скрывавшими его страх: а вдруг и впрямь Ольга собралась каяться, полностью во всем признаваться… Она, наверное, упивалась этой ситуацией. Быть может, она заранее, ночью, написала свое признание… Уже раза два-три Симон находил в тетрадке конспекты их разговоров, заранее продуманных и запланированных Ольгой, что его, однако, нимало не тревожило; конспекты, в которых он обнаруживал различные лапидарные или пространные формулировки и заявления, услышанные им до того из уст Ольги. Как же ему удастся избежать объяснения с ней последние семь дней круиза, те самые семь дней, когда новизна проступка делает признание еще возможным? Проступка, который чуть позднее лишится всей своей гнусности и превратится в сугубую банальность, ну, быть может, чуть-чуть постыдную, признаться в которой, да еще и поэтически о ней рассказать, будет весьма нелегко. Тем временем она заказала чай по телефону светским, слащавым, новым для нее тоном, который она отрабатывала на судовой обслуге, уже во второй раз отметил Симон. Ее любезность была явно преувеличенной. Но, по мнению Симона, излишняя любезность была все же лучше, чем ее полное отсутствие, а до сих пор в отношениях с обслуживающим персоналом Ольга держалась безразлично-высокомерно, позволяя себе попросту не замечать официантов и метрдотелей.
– Я вижу, что вы стали гораздо дружелюбнее относиться к прислуге, – проговорил он, когда она положила трубку, – или мне это примерещилось?
– Я никогда не допускала нелюбезности с наемными работниками, – ответила она. – Тем не менее считаю нужным сообщить вам, что определенного рода повелительность признается и высоко ценится хорошей домашней прислугой.
– Ну-ну, что до меня, то я нахожу довольно странными такого рода высказывания в устах женщины левой ориентации, – отрешенно произнес Симон. – Я нахожу странным разговор свысока с домашней прислугой, как вы выражаетесь.
Он почувствовал себя героем, героизм которого приближался к опасной черте, зато позволял, провоцируя очередную ссору, избежать нежелательных признаний. Ольга глядела на него ледяным взором. Затем она улыбнулась легкой задушевной улыбкой, слегка приподнявшей ее верхнюю губу, как это бывало всякий раз, когда ее кто-нибудь раздражал и она собиралась сказать гадость.
– Вы этого не понимаете, поскольку вы не росли в окружении слуг, – проговорила Ольга подчеркнуто спокойно, что свидетельствовало о бушевавшей в ней ярости. – Как ни странно, непринужденность в отношениях с домашней прислугой неприемлема. Слишком поздно, Симон…
Тут она еще раз улыбнулась ему и продолжила:
– В конце концов, позвольте вам объяснить кое-что. Я отношусь по-снобистски не к человеку, не к разумному существу, но к его специфической роли метрдотеля, к его костюму, к его угодливости; к тому, от чего мне становится за него стыдно, при том, что он человек нижестоящий и человек, без сомнения, меня обслуживающий. Свой сарказм я адресую именно ливрее, понятно? А вовсе не разумному существу.
– Да, конечно, – заметил Симон, – я понимаю, но он-то, скорее всего, этого не знает… Да, а вот и чай! – оживленно воскликнул он, когда стюард вошел и принес на подносе корзиночки с круассанами и фруктами, весьма аппетитными на вид. – Я умираю от голода, – весело произнес Симон.
– Я тоже, ведь я вчера вечером по-настоящему не обедала. По правде говоря, тогда мне есть не хотелось.
Голос Ольги прозвучал весьма торжественно, с торжественностью, неуместной для особы, предающейся посту. Обслуживающий их официант отдернул занавески иллюминатора и уже готов был удалиться, как вдруг Симон, снова испугавшись, прищелкнул, подзывая его, пальцами и тут же покраснел.
– О, извините, – проговорил он. – Прошу прощения. – И он повторил жест, теперь уже с улыбкой. – Это получилось машинально…
На лице Ольги отразилось страдальческое отвращение, но стюард улыбнулся Симону.
– Не затруднит ли вас принести мне, если есть время, свежий грейпфрутовый сок? Если у вас, конечно, в наличии натуральные фрукты.
– Мне понадобится минут десять, – объявил стюард прежде, чем удалиться. – В это время сплошные вызовы.
– Ничего, ничего, – проговорил Симон и, повернувшись к Ольге, с удивлением обнаружил, что она крайне раздражена.
– Что случилось? Вы тоже хотите? Возьмете мой.
– Нет, спасибо, нет. Просто я не желаю разговаривать с вами в присутствии стюарда, ведь когда он явится, мне придется прерваться. Я не желаю разговаривать при них, эту привычку я усвоила с детства и никогда ей не изменяю! Мой отец не разрешал нам разговаривать на личные темы при посторонних, даже знакомых нам людях.
Симон ощутил прилив сострадания, внезапный, неуместный. «Бедняжка Ольга в этом своем китайском пеньюаре с мелкими цветочками и темно-красными птичками, эта бедняжка Ольга в пеньюаре для шлюх рассуждает, как в скверных романах, которые берут в дорогу…»
– Ну, десять минут при всех обстоятельствах срок долгий, – проговорил Симон. – Так что же вы хотели мне сказать? Надеюсь, что вы не собираетесь упрекать меня за вчерашнее, – скороговоркой добавил он. – Я был до такой степени пьян, что ничего не помню, особенно из того, что происходило вечером. Итак, я вас слушаю.
Он, однако, прекрасно знал, что Ольге требуется время, чтобы разыграть величественную сцену-диалог, и что она не потерпит никакого вмешательства извне! Десять минут… десять несчастных минут на роль, значит, ее придется «гнать». Симон напевал, как дрозд, во время бритья, затем он вышел из ванной и уступил место Ольге, которая устроилась перед зеркалом и с ловкостью опытной студийной гримерши начала «рисовать» женщину, готовую исповедаться в грехах… На всякий случай она наложила на скулы несколько ярковатую красную краску стыда, подчеркнула ямочки на щеках, подвела веки и за двадцать минут превратилась в тридцатилетнюю женщину, исполненную чувства вины. Прежде чем вернуться в комнату, Ольга бросила в зеркало последний взгляд, напустила на себя торжественно-строгий вид и… обнаружила, что спальня пуста, а обманутый мужчина улепетнул.
А сбежавший обманутый мужчина со свитером под мышкой и обувью в руках тщетно пытался обуться в коридоре – тщетно оттого, что из-за волнения на море началась сильная качка. От удара мощной волны судно резко качнуло, и Симон Бежар, двигавшийся семенящими шажками, то и дело спотыкаясь, с туфлями в руках и с опущенной головой, влетел в каюту четы Боте-Лебреш, где его появление произвело тем больший эффект, что путь его закончился постелью потрясенной Эдмы. Эдмы, на которую он свалился точно обезумевший солдафон, да еще на глазах беспомощного Армана Боте-Лебреша, которого та же самая могучая волна отшвырнула к стойке для багажа, да еще и заставила сделать пируэт. Потрясение Эдмы, однако, продолжалось недолго, ибо столь же неожиданно и резко другая волна скинула его с кровати Эдмы Боте-Лебреш и погнала мелкими, растерянными шажками прочь, только на этот раз задом наперед. Выкинув в коридор, волна безжалостно треснула его спиной об стенку, а заодно и захлопнула дверь каюты Боте-Лебрешей с той же силой, с какой до того ее распахнула, скрыв тем самым интимные тайны супружеской жизни. «Ничего себе равноденственная буря», – подумал сконфуженный Симон.
– Это, естественно, предмет вашей страсти? – поинтересовался обескураженный Арман Боте-Лебреш у своей интеллектуальной супруги, которая впервые в жизни не смогла произнести ни слова.
Перемерив весь свой гардероб, то есть две безрукавки и двое брюк, представлявшие собой ансамбли, а также серо-голубой костюм, Жюльен счел его отвратительным (все было куплено в спешке и без особых раздумий в Каннах, когда он и понятия не имел о том, что во время круиза влюбится) и, в полной растерянности, решил обратиться к Чарли, к Чарли Болленже, арбитру элегантности – по крайней мере, на борту «Нарцисса».