Любавины - Василий Шукшин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Опять стало тихо.
Ночь бесшумно летела на своих больших мягких крыльях.
Около головы Кузьмы тихонько шипела семилинейная лампа – очень ласково. На сердце от этого делалось покойно. «Не буду ни о чем думать», – решил Кузьма, и тотчас в голове зашевелились разные мысли: о Гриньке, о Марье, о братьях Любавиных. «Правильно сделал, что отпустил Гриньку или нет? Кажется мне, что он придет. Что с Любавиным делать, с Марьиным мужем?… А Марья? Нет, о Марье не буду думать. Не хочу. И не буду…» Мысли стали путаться в голове. Все отодвинулось куда-то, стало далеким и безразличным.
Проснулся оттого, что хлопнула дверь. Вскинул голову – у порога стоит Марья. Держится рукой за дверную скобку, смотрит на него. Подумал – сон, улыбнулся. Она подошла к столу, села. А сама все смотрит на него – внимательно и скорбно. «Что она так?… Как будто я умер».
– Я к тебе пришла… Мне Клавдя сказала, что ты здесь. «Это не сон, – понял Кузьма и подумал в смятении: – Зачем же она?»
– Отпусти Егора.
– А-а… – вырвалась у Кузьмы. Он встал и опять сел. – Не могу отпустить, – помолчал и еще раз сказал: – Не могу. Они Федора ранили.
Марья внимательно глядела на него.
«Любит она Егора», – подумал и вдруг понял, почему он с таким жестоким упорством сказал, что не отпустит ее мужа: потому, что она любит его.
Он встал, сцепил за спиной руки, заходил по избе.
– Как же я могу его отпустить? – Кузьма остановился перед ней.
– Он невиноватый.
– Ну? А стрелял кто? А кто… Не могу! Все, – Кузьма крутнулся на каблуках и опять начал вышагивать от стола к порогу и обратно.
– Он за брата заступился.
– А мне какое дело?
– Он не стрелял…
– Стрелял. Стреляли из окна и из двери.
– Отпусти его, Кузьма, – почти шепотом сказала Марья.
Кузьма почувствовал, что на какую-то долю секунды у него закружилась голова… Сдвинулись с места окна, дверь, Марья… Он перестал понимать: что, собственно, происходит? Ночь, никого нет, сидит у стола Марья – совсем близко, в белой застиранной кофточке… смотрит на него. Может, это все-таки сон? Он напряг память и вспомнил, о чем он с ней говорил: о ее муже. Нет, не сон.
– Не отпустишь?
– Нет.
Марья заплакала и сквозь слезы тихонько запричитала:
– Да как же я теперь… Хороший ты мой, отпусти ты его. Пожалей ты меня… Ну, куда же я одна-то? У нас ведь скоро… Невиноватый он совсем.
Кузьма не знал, что делать. Уйти бы сейчас отсюда – лучше всего. Но как же, куда уйдешь?
– Не плачь. Не надо… Что уж ты так?
– Как же мне не плакать, Кузьма? Да я в ноги тебе упаду, – она действительно брякнулась Кузьме в ноги. Тот подхватил ее под руки, поднял.
– Не плачь… Перестань. Не надо плакать.
Никогда еще лицо ее не было так близко – так невероятно, неожиданно и страшно близко. Оно было мокрое от слез, измученное тревогой – красивое, самое дорогое.
Кузьма закрыл глаза, резко отвернулся. Отошел, как пьяный, к окну… Сел на подоконник.
– Уйди, Марья. Тяжело. Уйди. Егора отпущу.
На рассвете пошел дождь. Зашумел ветер. В стекла окон мягко сыпанули крупные редкие капли. Потом ровно и сильно забарабанило по железной крыше. Запахло пылью и старым тесом…
Дождь шумел, гудел, хлюпал… Множеством длинных ног своих отплясывал на крыльце… Звонко и весело лупил по ведру, забытому на колу. Под окнами журчало и всхлипывало. Казалось, настроился надолго. Но кончился он так же неожиданно, как начался. По мокрой листве бойко пробежал ветер, и все стихло. Только с карнизов срывались капли и шлепались в лужи.
Утро занималось ясное, тихое. В синее, вымытое небо из-за горы выкатилось большое солнце. Мокрая земля дымилась теплой испариной и дышала, дышала всей грудью.
Поздно вечером Ефим Любавин вошел во двор к Егору. С любопытством, долго разглядывал разбитую дверь, потом открыл ее и, не входя в избу, позвал:
– Егор! Ты дома?
– Дома, – откликнулся Егор.
– Выйди, покурим.
Егор вышел, обирая с черной рубахи мелкие кудрявые стружки.
Сели на бревно около конюшни.
– Схоронили? – спросил Егор.
– Схоронили. Чего ж не пошел?
– Не могу я его видеть… такого.
– Там было дело, – вздохнул Ефим. – Мать водой отливали.
Егор скрипнул зубами, нагнул голову.
– Белый лежит… хороший, – рассказывал Ефим. – Прямо верба вербой. Большой какой-то исделался сразу.
– Куда попали?
– В бок, вот сюда, – Ефим показал рукой чуть ниже сердца, – и в висок… картечиной.
– Никогда этого не забуду, – тихо, но твердо пообещал Егор.
– Вот, я как раз поэтому и зашел, – Ефим строго посмотрел на младшего брата. – Первое дело: не вздумай сейчас пороть горячку. Хорошо еще – самого отпустили. Могли приварить, как милому, – Ефим помолчал, потом понизил голос и спросил: – Кто из вас Феде-то попал?
– Куда ему?
– В грудь. Да поверху как-то, – он, наверно, аккурат в этот момент повернулся. Доктора привозили из города. Длинноногий ездил. Выковыряли дробины.
– Надо было картечиной.
– Макара я тоже не одобряю, – заговорил серьезно и рассудительно Ефим. – У него, у покойника, сроду на уме была одна поножовщина. Сколько раз ему говорил: «Гляди, Макар, достукаешься когда-нибудь». Ну! Рази ж послухают!
Егор молчал, кусая зубами соломинку.
– Наше дело, Егор, спетое… Теперь помалкивай в тряпочку и не рыпайся. Ничего не попишешь – ихняя взяла. Раз уж не сумели.
– Какой-то ты… – Егор выплюнул соломинку, хмуро посмотрел на брата, – шибко умный, Ефим! Нас будут стрелять, а мы, по-твоему, должны молчать в тряпочку?
– Вас стрелять!… А вы не стреляли? Кто старика городского хлопнул? Не вы, что ли?
Егор не ответил. Подобрал новую соломинку. Закусил в зубах.
– За тебя Марья хлопотать ходила?
– Она.
– Сумнительно мне, почему выпустили. Что-то не так…
– А что? – Егор так резко крутнул головой, что шейные позвонки хрустнули. Заметно побледнел.
– Ну, думают, наверно, что ты связан с этой шайкой… Следить, наверно, будут.
Егор отвернулся, осевшим голосом, устало сказал:
– Пускай следят.
Помолчали.
– Не могу никак с отцом сладить, – пожаловался Ефим. – Одурел совсем на старости лет: жеребцов каких-то покупает, веялки… Нашел время! А перед тем как Макара убить, привез двух каких-то бродяг из Мангура. Они ему три дня лес возили, он их потом напоил и выгнал – ничего не заплатил. Они – в сельсовет. Хорошо – там Елизар как раз сидел. Пришел вместе с этими мужиками к отцу. Тот на Елизара орать начал. Так ничего и не заплатил.
– А как он сейчас, после отсидки? – поинтересовался Егор.
– Пьет второй день. Как случилось с Макаром, так начал…
– Эх, Макар, Макар… – Егор низко наклонил голову. – Как вспомню, так сердце кровью обольется. Как же они его быстро!… У тебя самогон дома есть?
– Есть маленько.
– Пойдем, я хоть выпью. Может, полегчает.
Они поднялись и пошли по улице, большие, придавленные горем. Ефим сморкался на обочину дороги и все что-то говорил, Егор смотрел себе под ноги, и непонятно было: слушает он Ефима или думает о чем-то своем.
– 36 -
Федя лежал забинтованный от шеи до пояса. Очень слабый. Дремал или смотрел в потолок – подолгу, задумчиво.
Хавронья тоже еще не оправилась от своей болезни. Лежала на печке.
К ним часто приходили Яша Горячий и Кузьма.
Яша рассказывал деревенские новости, а также о том, как и из-за чего у них сегодня произошло «сражение» с женой.
Семейная жизнь Яши Горячего давно и безнадежно не только дала трещину, но просто образовала зияющую щель. Виноват во всем был господь бог.
Яша почему-то (он никому не объяснял, почему) с детства люто невзлюбил бога. И когда приехали из района решать судьбу старой деревенской церквушки, он первый изъявил желание влезть на маковку и сшибить крест. Влез и сшиб на глазах у всей деревни. Сколько проклятий, молчаливых и высказанных вслух, неслось тогда по адресу Яши! Каждый шаг его на церкви сторожили десятки внимательных глаз: ждали – вот-вот оступится Яша и полетит вниз. Яша не оступился. Добрался до верха, вынул из-за пазухи топор и, поплевав на руки, начал крушить обухом крест. Своротил, проследил глазами за падающим крестом, выпрямился и громко спросил у всех:
– Что же он в меня стрелу не пустил, а?
Никто ему не ответил.
На другой день после этого все верующие были потрясены новым неслыханным святотатством: Яша за одну ночь смастерил из самой большой церковной иконы воротца в хлев. Собрались старики, хотели побить Яшу, но он вышел с ружьем на улицу, и никто к нему не подошел. Направили аж в уезд делегацию с жалобой на Яшу. Приехал какой-то начальник и велел снять икону.
Жена Яши, некрасивая чернявая баба, уходила от него, опять приходила, ругалась, плакала, умоляла… Ничто не помогало. Яша был верен себе. Разучил «Интернационал» и каждое утро исполнял его, стоя в переднем углу по стойке «смирно». На словах: «Никто не даст нам избавленья, ни бог, ни царь…» – Яша весь подбирался и пел так громко, что у соседей было слышно. В ближайших домах крестились. Жена уходила куда-нибудь на это время. В избе с Яшей оставался отец жены, тесть Яши, Степан Митрофаныч Злобин, старый высохший человек, много лет прикованный к постели какой-то непонятной болезнью – обезножел.