Сандро из Чегема. Том 2 - Фазиль Искандер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Чунка уже знал — что-то будет. Минут через пятнадцать пришел пожилой милиционер с патрульным комсомольцем, и тот, что стерег Чунку, отошел с милиционером на несколько шагов.
— …Партия — это сила, — донеслись до Чунки его же слова, — а вот этот комсомол… чего подскакивает.
Не врет, сволочь, подумал Чунка, удивляясь, что его же слова, почти шутливые, сейчас каким-то образом наполняются грозным смыслом бессмысленного безумия.
Милиционер что-то отвечал этому парню, и Чунка сразу же по выговору определил, что тот абхазец. Блеснула надежда. Сейчас, подумал он, главное, — не выдать, что я тоже абхазец.
— …Потом придем и подпишем, — донеслись до Чунки последние слова патрульного комсомольца, и тот пошел догонять своих товарищей, даже не взглянув на Чунку.
Подошел милиционер.
— Пшли, пжалста, — сказал он с непреклонной вежливостью и сильным абхазским акцентом.
— Дай продать орехи, потом пойдем, — сказал ему Чунка по-русски, стараясь внушить ему, что сам не придает своим словам никакого значения и призывает его к тому же.
— Не пойдешь — силой возьмем, — ответил милиционер, отсекая такую возможность.
Патрульные были еще слишком близко, и Чунка решил, что не здесь, а по дороге откроет ему, что он абхазец.
— Ты присмотри, — кивнул он цебельдинцу на свои орехи, — я быстро приду.
— Хорошо, — сумрачно согласился тот. Когда они с милиционером покинули базар, Чунка сказал ему по-абхазски:
— Неужто ты, абхазец, меня, абхазца, отдашь им в руки?
Милиционер на несколько секунд опешил и остановился.
— Ты абхазец?! — сердито спросил он у него по-абхазски, хотя это уже ясно было и так.
— А кто ж еще, — ответил Чунка.
— Откуда ты? — спросил милиционер.
— Из верхних, — сказал Чунка, — неужто ты меня за какие-то чепуховые слова отдашь им в руки?
— Чепуховые слова, — сердито повторил милиционер, — вы, верхние, до сих пор не понимаете время, в котором стоим.
— Я же благодетельницу не тронул, — вразумительно сказал Чунка, уже почувствовав туповатость милиционера, — я же только про этих недомерков…
— Ты совсем дикий! — взгорячился милиционер. — Партия — это… это… это вроде хорошей, породистой кобылицы, а комсомол ее жеребенок. Неужто хорошая кобылица даст в обиду своего жеребенка?!
— Ну, ладно, я ошибся, — сказал Чунка, преодолевая отвращение к себе, — я на базар не вернусь… Скажи, что он сбежал на дороге… Не мог же ты стрелять в человека за то, что он что-то ляпнул невпопад?
— Это политика! — вскричал милиционер. — Меня проверят! Даже не заикайся, что ты такое предлагал мне!
Чунка понял, что с этим служакой не договоришься, и озлился на себя за самую попытку договориться.
— Заткнись! — оборвал он его, намеренно выказывая неуважение к его возрасту. — Делай свое предательское дело.
Теперь они молча шли по главной улице города. Чунка был так разъярен предательством этого милиционера, что даже не хотел сбежать. Будь милиционер не абхазец, он непременно сбежал бы. При его легконогости догнать его было бы непросто. Но сейчас он был так уязвлен в самую сердцевину своего родового чувства, что даже хотел, чтобы предательство этого отступника проявилось во всей позорной полноте.
Пройдя центр города, они вошли в дежурное помещение городской милиции. Милиционер стал подобострастно докладывать дежурному капитану о происшествии на базаре, и опять прозвучали слова:
— Партия — это сила, а вот этот комсомол… чего подскакивает…
Чунка, все больше удивляясь, чувствовал, что, чем чаще повторяются эти случайные слова, тем они делаются грозней, неотвратимей и, главное, наполняются каким-то дополнительным смыслом, который он явно не чувствовал, когда говорил, а сейчас оказывалось, что этот смысл в них все-таки был.
Дежурный, пока милиционер ему докладывал, бросил несколько взглядов на Чунку. Чунке показалось, что в глубине этих взглядов таилась тень жалости к нему. Это усилило его тревогу.
— Отведи его к следователю, — сказал дежурный и, назвав фамилию следователя, добавил: — Он сейчас свободный…
— Пошли, — сказал милиционер, и они вышли из дежурки и стали по лестнице подниматься на второй этаж.
— Только кайся, — сказал ему в спину милиционер, когда они поднимались по лестнице, — скажи: по дурости сболтнул… Больше ничего не говори!
— Заткнись и делай свое предательское дело! — ответил Чунка, не оборачиваясь.
Теперь они шли по длинному коридору второго этажа, освещенному электрическими лампочками. Милиционер остановился перед одной из дверей и, явно набираясь решительности, приосанился. Потом он осторожно приоткрыл ее и, не входя, спросил:
— Разрешите?
— Входи! — раздался уверенный бас.
Тот вошел, и Чунка остался один возле дверей. Двое молоденьких милиционеров, бодро стуча сапогами, словно спеша на какой-то праздник, проходили по коридору. Один из них, метнув взгляд на Чунку, стоявшего у дверей, кивнул другому:
— Не завидую!
— Уж не позавидуешь! — согласился второй, и оба, почему-то рассмеявшись по этому поводу, прошли дальше, спеша на свой праздник.
Чунке стало тоскливо. Он удивился, что о нем уже все знают. Неужто его слова были такими важными?
На самом деле эти милиционеры о нем ничего не знали. Они просто видели, у каких дверей он стоит, и понимали, какой там следователь. А следователь был такой, что уже имел два строгача за грубое обращение с подследственными и рукоприкладство. Выговоры были строгими по форме и дружескими по содержанию.
Иначе и не могло быть. Ведь нельзя объявить пьянство великим источником национального оптимизма и в то же время всерьез преследовать пьяных дебоширов.
И точно так же торжество права силы над силой права на практике приводило к вакханалии грубости и нарушению собственных инструкций со стороны носителей власти. Ибо если сама идея права силы узаконена, то она уже несет в себе пафос полноты самовыражения, то и дело выхлестывающего за рамки инструктивного приличия.
И хотя эти выхлестывания формально не поощрялись и кое-кто иногда получал за это выговоры, однако люди, облеченные властью, чувствовали, что эти перехлесты — хотя и не совсем желательная инерция, но инерция, в конечном итоге подтверждающая действия в желательном направлении.
…Милиционер вышел и, жестом приглашая его в приоткрытую дверь, шепнул по-абхазски:
— Кайся, говори, что по глупости сболтнул…
— Заткнись, предатель, — процедил Чунка и вошел в комнату. Он решил быть как можно более осторожным и в то же время боялся, как бы из-за своей осторожности не прозевать оскорбления. Поэтому горбоносое лицо его одновременно выражало сдержанность и отвагу, как бы контролирующую эту сдержанность.
А лицо и фигура сидевшего за столом человека выражали силу, уже слегка расползающуюся от отсутствия хотя бы тренировочной дозы сопротивления этой силе. Покуривая, он с минуту молча рассматривал Чунку.
— Вон ты какой, — сказал он не без любопытства и жестом указал на стул, — садись, не бойся.
— А чего мне бояться, — ответил Чунка и своей покачивающейся походкой пересек комнату и сел напротив следователя.
Следователь милиции по существу дела имел право тут же позвонить в НКВД. Он мог позвонить и передать его туда. Но он также имел право и допросить его. Учитывая, что после допроса его все равно надо было переправить смежникам, — так в милиции называли чекистов, — в самом допросе не было никакого нарушения правил.
Поэтому, но и не только поэтому, следователь решил его допросить. Видеть, как человек на глазах постепенно сплющивается от страха, доставляло его душе сладостное удовольствие. И то, что на лице этого парня он сейчас не замечал ни страха, ни униженности, его не только не беспокоило, но, наоборот, оживляло его творческую энергию. Слишком многие люди в его кабинет входили уже готовенькими, и это как-то ослабляло ощущение, что он сам своими руками перелепил человека.
— Значит, «партия — это сила, а этот комсомол… чего подскакивает»? Такая у нас установка на сегодняшний день? — спросил следователь и, выдыхая дым, выразительно посмотрел на Чунку.
Чунка пожал плечами и ничего не ответил. Он вдруг обратил внимание, что на столе следователя стоит не канцелярская, а школьная чернильница-непроливайка.
А дело было в том, что от темпераментного кулака следователя часто страдал неповинный стол, на который выливалась опрокинутая канцелярская чернильница. Вот он и пошел на это смелое упрощение убранства стола, и скромная чернильница выглядела на нем как проституточка, напялившая школьную форму. Кстати, этот следователь не спешил с писаниной: тише едешь — дальше будешь.
— Откуда ты приехал? — спросил он у Чунки, как бы выпуская его из когтей лобового вопроса.