Между двух мужей - Марина Серова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я прошла в комнату и взяла уксус.
Никогда, никогда не думала я, что это будет так тяжело: запрокидывать Антонине голову, разжимать ей зубы – мне пришлось даже засунуть между ее зубами вилку, но она только исколола твоей матери язык и в конце концов сломалась… отчаявшись, я буквально втолкнула горлышко бутылки ей в рот, там что-то треснуло – зубы? стекло? – и стала вливать, вливать, вливать в нее резко пахнущую жидкость. Уксус выплескивался тете Тоне на лицо, грудь, шею; я сама уже почти не могла дышать от этого запаха, и ждала, что вот-вот все закончится – как вдруг она открыла глаза и уставилась прямо на меня!
Вряд ли она меня узнала: все пьяное внимание твоей матери было сосредоточено на том, что же с ней такое происходит. Она начала часто-часто сглатывать, потом закашлялась, захрипела, открыла рот – я увидела совершенно белый язык и гортань! – и вдруг свалилась со стула, принялась кататься по полу, хватаясь руками то за горло, то за все, что попадалось ей под руку… Я боялась, что она закричит, но она не могла кричать, она хрипела, до предела выкатывая глаза, хрипела и стонала каким-то особым, животным стоном!
Смотреть на это не было сил. Плача, я побежала в кухню. Схватила нож, побежала обратно – но не смогла ударить ее в грудь или в шею, к тому же, мне подумалось мельком, что такой слой жира я могу и не пробить, только причиню ей лишние страдания – и я полоснула лезвием по ее рукам, по одной, другой – бесполезно! Кровь пролилась на ковер лишь несколькими каплями, она сворачивалась – или я все-таки порезала ее неглубоко? «Вода!» – вспыхнуло у меня в мозгу: вскрывать вены нужно в воде! И пришлось мне спешно наполнять ванну, но каких трудов стоило подтащить к ней тетю Тоню, она совсем, совсем ничего не соображала, невозможно было уговорить ее пройти хотя бы несколько метров! Я уже совсем было отчаялась, стоя над ней, валявшейся на полу, хрипевшей, но вдруг она (может быть, это был инстинкт самосохранения, сожженный пищевод требовал воды!), шатаясь, встала сначала на колени, потом, цепляясь за диван, за меня, поднялась на ноги и сама, сама прошла эти несколько метров, вновь упала на колени у самого края ванны, последним взмахом руки сорвав висевшую над ней веревку с занавеской, протянула руку к крану – и тут силы оставили ее, и она упала головой в воду, упала туда сама!
Я клянусь тебе, я клянусь, милый мой, – она сама, сама утонула!
По поверхности воды поплыли пузыри: один, два, пять… Я считала их машинально. А через несколько минут поняла, что все кончено.
Но я не испытывала никакой радости от этой мысли.
Я хотела, все время хотела, чтобы с женщиной, которая по недоразумению являлась твоей матерью, все было кончено, но никогда не думала, что это у меня получится так… жестоко…
Прости меня за это, если можешь. Любимый, я не хотела, не хотела, чтобы она умирала в мучениях! Это получилось нечаянно, само собой…
Что было потом? Потом я механически, как сомнамбула, оделась, выйдя в в коридор, затем прикрыла входную дверь – и ушла. Мне даже в голову не пришло проверить, на месте ли мои ключи – даже в голову не пришло! Ноги мои были совсем ватными, когда я спускалась по ступеням во двор. И до сих пор не пойму, как я вообще устояла на ногах, когда, открыв дверь на улицу («Скорее, скорее на воздух!»), я нос к носу столкнулась с Егором!
Я даже еще не успела его толком узнать, как он схватил меня за воротник и потащил, почти поволок в закуток у подвальной двери. И лишь когда твой брат тряхнул меня, прижав к стенке, – только тогда я увидела, что это Егор, и услышала его свистящий шепот:
– Слушай меня, сучка! Это правда?! Отвечай, сволочь – это правда?
– Что? – слабо спросила я; я действительно не понимала, чего он хочет. Я вообще плохо соображала.
Огромный кулак опустился мне прямо на лицо, на нос – боль просто ослепила меня, из глаз мгновенно брызнули слезы:
– Отвечай, ты! То, что вчера сказала мать, – это правда? Ты забрюхатела, потаскуха? Ты беременна, скотина? Отвечай, мразь – ты беременна?
– Да, – ответила я, жмурясь от слез и прикрывая лицо ладонью.
– Ах ты…
Больше он ничего не говорил. Он только бил меня – наотмашь, сильно, как бьют не девушку, а равного себе по силе – мужчину или животное… Как мне было больно, любимый, если б ты знал, если б ты только знал! Я свалилась прямо ему под ноги, и тогда на меня обрушились пинки, сильные, страшные, было нестерпимо, невозможно больно; я кусала губы до крови, чувствуя солоноватый вкус во рту – и думала об одном: только бы не закричать! Только бы не закричать! На шум сбегутся люди, засуетятся, забегают – и обнаружат еще теплый труп в ванной, а этого нельзя допустить так скоро, нельзя допустить, никак нельзя…
Я потеряла сознание. Силы покинули меня – иначе я обязательно выбралась бы из подъезда и отползла как можно дальше от места своего преступления, но судьбе было угодно распорядиться иначе. Ей было угодно сделать так, чтобы я не выдала того, кто чуть не убил меня там, на загаженном полу подъезда, возле запертой подвальной двери – я не могла назвать его имя, ведь тогда мне пришлось бы рассказать обо всем!
Вот так это было…. Ах нет, это еще не все. Еще Зоя… та, другая, последняя смерть – она была вынужденной, мне очень жаль… Вина Зои и правда была лишь в том, что она слишком много болтала. Мысли ее скакали, как блохи, с одного на другое, с пятого на десятое, она постоянно лепетала обо всех и вся; с придыханием, вытаращив глазки, она рассказывала мне «по секрету» доверенные ей тайны самых разных людей… Может быть, Зоя делала это по доброте, с одной только целью – отвлечь меня от печальных мыслей, в которые, как ей казалось, я погрузилась, ушла с головой… А я думала только об одном: я раскаивалась, что в свое время была так откровенна с нею. Но меня можно понять: я просто выбросила ей, готовой слушать меня и днем и ночью, все (или почти все), что лежало в тот момент у меня на душе, – это был просто какой-то припадок откровенности! Наверное, по тем же причинам людям случается иногда выворачивать душу перед случайным попутчиком в поезде или перед соседом по гостиничному номеру – нечто подобное случилось и со мной, и я так об этом жалела!
И мой порыв – заставить бедную Зою замолчать навсегда – был таким же спонтанным, почти случайным… Мы сидели в оранжерее, я встала, желая поправить прическу, Зоя взглянула на меня – вот так, сбоку – и сказала: «Какая ты худая, Маринка! Худее меня. Когда ты поправишься и снова забеременеешь, на этот раз обязательно от своего Алеши, то месяцев до семи-восьми у тебя совсем-совсем ничего не будет заметно!»
Она еще договаривала эту фразу – «совсем-совсем ничего не будет заметно», – а я уже смотрела, не отрываясь, на тяжелую тяпку-рыхлилку, которую смотритель оранжереи забыл возле кадки с фикусом. Это был массивный инструмент, литой, с одной стороны – рыхлилка, с другой – молоток, которым подбивали сбившиеся с кадок обручи. Я взяла его в руки…
Зоя умерла легко, на полуслове, как будто просто уснула, – мне больше не хотелось никого мучить. На виске ее даже не проступила кровь. И только тогда, увидев ее обмякшее, сползшее к моим ногам тело, я испугалась, что непременно навлеку на себя подозрения, если прямо сейчас, срочно, не сходя с этого места, не придумаю, как спрятать труп!
Но я и это придумала, и, по-моему, все получилось очень хорошо. Как жаль, что они сумели разгадать мою шараду…
Как жаль, что так нелепо, непоправимо, несуразно все получилось… Как же мне жаль, любимый…»
* * *– Даже не знаю, что и сказать… все-таки бедная она девочка, – протянула тетя Мила, со вздохом отдавая мне ксерокопию Марининого письма.
– «Бедная»?! – Я резко отвернулась от зеркала, в котором за минуту до этого с удовольствием разглядывала свою новую, окрашенную в цвет спелой ржи, аккуратно завитую головку. – Тебе бы, тетушка, в комиссии по помилованию работать – то-то убийцам счастья бы привалило!
– Я, Женечка, имела в виду: как все перепуталось у Марины в голове… И потом, как-никак, все-таки ею двигала любовь.
– «Любовь!» – фыркнула я. – Может быть, и Капитолиной тоже двигала любовь?
(Кстати, суд над старой актрисой тоже состоялся – бывшая подруга моей тети, несмотря на ее шестидесятилетний возраст, отправилась отбывать двенадцатилетний срок в места заключения).
– Конечно, – вздохнула тетя Мила. – Уродливая, но все же любовь.
– Ну уж нет! Любовь Мариной точно не двигала.
– А что же?
– Эгоизм! Чистокровный, я бы даже сказала – чистопородный. Недаром ведь, когда ей пришла в голову мысль, что ее Алеше могут предоставить отпуск из-за смерти матери, она первым делом подумала… о чем?
– О том, что она не хочет предстать перед ним в таком виде – изувеченной, с разбитым лицом, – сказала тетя Мила со вздохом, вспомнив мой рассказ о первом посещении убийцы в больнице. – Все правильно…
Я обняла тетушку и потерлась щекой о ее теплое плечо: