Четыре урока у Ленина - Мариэтта Шагинян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне вспоминается тут, к слову сказать, письмо Блока, где, критикуя раннюю мою пьесу, он пишет мне, что для правильного изображения отрицательных персонажей надо в них "сатирически влюбиться". Это как будто "из другой оперы", но по существу исходит из того же глубинного понимания художественного творчества, огромной силы б е с с т р а ш н о г о знания, знания до влюбленности, знания до перевоплощения в изображаемого человека. Политик, руководитель, стратег дураком вообразить себя не имеет права; он органически не смеет влюбиться в дурака - до самоперевоплощения в него; а художник должен и смеет, иначе он никогда не покажет дурака в искусстве.
Ленин широко понимает это, он широко открывает двери всяческой информации и всяческим "любвям до перевоплощения" - для творческого работника. Заметки, в которых Горький силился восстановить в памяти сказанное ему Лениным, говорят о п р о ф е с с и о н а л ь н о м характере восстановленных слов, об отношении их к п с и х о л о г и и т в о р ч е с т в а писателя и к так называемой с п е ц и ф и к е этого творчества. Но, кроме сказанного Лениным у Пешковой: "Дураком вообразить себя я не имею права, а вы - должны, иначе не покажете дурака. Вот разница", - Ленин добавляет (и Горькому кажется, что это из великодушного желания похвалить): "Зато дела дурацкие вы знаете назубок". Такое коротенькое добавление! А между тем оно в точности совпадает с ленинской формулой: "Не понимая дел, нельзя понять и людей иначе, как... внешне".
Помню, когда я впервые, несколько лет назад, начала читать "Клима Самгина", я испытала странное чувство невыносимой сухости от непрерывного, бездейственного говорения множества персонажей, почти нигде не показанных Горьким во время их профессиональных, служебных, общественных занятий, то есть когда они что-нибудь д е л а л и б ы, - а только в бесплодном словоговорении. Особенно это относилось к Самгину, молчаливо и тоже совершенно бездейственно пребывающему в центре словоговорения, иногда, не слушая собеседника, поглощенному в безостановочный самоанализ. Даже когда по ходу романа он должен поступить на службу в Земгорсоюз, в тексте появляется пропуск. Комментарий к роману говорит: "Объясняется этот пропуск тем, что Алексей Максимович, нуждаясь в каких-то дополнительных справках, отложил написание этих сцен, перейдя непосредственно к дальнейшему изложению"*. Но и в первых трех книгах герои этой многонаселенной гигантской эпопеи почти не действуют, а только говорят; даже положительные образы, эсдеки (социал-демократы), проходят по страницам, лишь роняя слова.
_______________
* Г о р ь к и й М. Собр. соч., т. 22, с. 556 - 557.
Правда, в первой книге происходит событие, прямым участником которого становится Клим Самгин. Его товарищ детских игр, мальчик Борис, катаясь с ним на коньках, тонет в полынье. Клим ползет к ней, а из воды, моля о спасении, протягиваются ему навстречу красные, израненные об лед руки тонущего мальчика. Он - из трусости не доползает, не спасает товарища. Действие со знаком минус. Однако все же действие. И вот, в продолжение всего романа, эта реальная рука реально тонущего товарища медленно теряет свою реальность, принимая в воспоминаниях Самгина иллюзорный характер: "да был ли мальчик-то?" Реальный лейтмотив романа как бы переворачивается к вам спиной, становясь иллюзией... Сознательно ли избрал Горький такой прием для медленного развенчивания Самгина, не воплотившего себя перед читателем ни в одном акте человеческой деятельности, кроме серии любовных связей?
Тут невольно приходят в голову собственные слова Горького, как он, "начиная с 907 года, усердно копался в пыли и мусоре литературы и публицистики той интеллигенции, которая отвернулась от рабочего класса и пошла на службу буржуазии", - и навстречу этому самопризнанию встает ответ Ленина: "Зато дела дурацкие вы знаете назубок". Не в великодушную похвалу, как подумалось Горькому, - это сказано было гораздо глубже и серьезней. Огромный книжный материал, - и притом односторонний, - глыбой навис над широчайшим полотном, призванным воссоздать не узкий круг, а несколько десятилетий важнейшей эпохи в русской предреволюционной жизни. И многие из нас, горячо полюбивших Горького, как любят свежий ветер, ворвавшийся в форточку, как раз в эти же годы, в эти же предреволюционные дни, молча спрашивали себя, вспоминая свои счастливые слезы над его страницами: где же тут Горький, создавший "Мать", "Страсти-мордасти", "Рождение человека", "Фому Гордеева"? Где тут биение сердца Горького? Его умение увидеть лилию на мусорной куче, свет в темноте?
Биографические "Заметки", в которых Горький силился восстановить сказанное ему Лениным, писались как раз в те годы, когда он заканчивал четвертую часть "Клима Самгина". Как известно, роман этот остался неоконченным... Но не совсем. И тут, как мне кажется, можно услышать отголоски сказанных Горькому ленинских слов.
В архиве Горького нашлись отдельные наброски и отрывочки, относящиеся к концу романа, доведенному до Октябрьской революции: сцены приезда Ленина в Петербург, Ленин в понимании народа, Ленин, каким он кажется интеллигенции и Климу Самгину; сцены финала, и, напоследок, даже конец, так и озаглавленный "Конец" с большой буквы, - очень страшный.
Я напомню его читателю, но сперва несколько слов об одном отрывочке.
В потоке имен гигантской эпопеи есть имя, как будто малозначащее: Любаша. Простая девушка, стихийно, по классовой принадлежности своей, тянущаяся к революционерам. Горький выделяет ее и вот что пишет о ней в своем отрывке:
"Любаша... померла. Скончалась. Не идет к ней - померла. Зря жила девушка. Рубашки эсерам шила и чинила, а ей надо бы на заводах, на фабр[иках] работать"*. Кто это говорит? Самгин? Нет, это говорит Горький, пожалевший д е й с т в е н н о е лицо своего романа. Он хотел бы дать ей настоящее дело, он чтит ее словом "скончалась", потому что Любаше, труженице, как-то не идет менее уважительное слово "померла". И вот мы подходим к сценке, озаглавленной "Конец":
_______________
* Г о р ь к и й М. Собр. соч., т. 22, с. 551.
" - Уйди! Уйди с дороги, таракан. И - ох, тар-ракан!
Он отставил ногу назад, размахнулся ею и ударил Самгина в живот...
Ревел густым басом:
- Делай свое дело, делай!
- Порядок, товарищи, пор-рядок. Порядка хотите.
Мешок костей.
С[амгин].
Грязный мешок, наполненный мелкими, угловатыми вещами.
Кровь текла из-под шапки и еще откуда-то, у ног его росла кровавая лужа, и казалось, что он тает.
Женщина наклонилась и попробовала пальцем прикрыть глаз, но ей не удалось это, тогда она взяла дощечку от разбитого снарядного ящика, положила ее на щеку"*.
_______________
* Г о р ь к и й М. Собр. соч., т. 22, с. 552.
Тут все страшно. Почему "тар-ракан" в адрес Самгина? Не совсем обычное ругательство для униженья человека... Но приходит в память выраженье "лучше маленькая рыбка, чем большой таракан"*, употребленное Лениным в письме к Горькому, - не оно ли всплыло из подсознанья писателя? И это убийственное "делай свое дело, делай" - трижды корень от "делать", наконец-то появившийся - для уничтоженья бездельника Самгина. И - грязный мешок с костями. Жутко расправился Горький с созданным им на тысячах страниц персонажем. Есть и еще одна деталь: не два глаза, только один глаз оказался открытым у мертвого. Врачи сказали бы, что эта асимметрия (один закрылся, другой остался открытым) встречается чаще всего у сифилитиков. Сколько нужно было ненависти к своему герою, чтоб, еще не дописав книгу, создать (сознательно? интуитивно?) такую деталь и набросать заранее такой полный, такой страшный его конец...
_______________
* Л е н и н В. И. Полн. собр. соч., т. 48, с. 154.
День уже угасал в Болонье, когда я вышла проститься с городом. Мне было отрадно, что и он, этот любимый мной город в Италии, чем-то вмешался и обогатил мою тему, которой я жила мысленно все эти дни.
Среди итальянских городов Болонья стоит особняком. Другие захватывают вас отдельными красотами - соборными площадями с их "дуомами" и "кампаниллами", всякий раз неповторимо разными, как во Франции, Падуе, Павии, Парме; громадинами средневековых замков-крепостей, давящих своей квадратной массивностью хрупкие современные улицы вокруг, как в Милане; остатками античных руин, словно зубами гигантов прорезывающими уличный асфальт, как в Вероне; перламутровым таяньем воды и неба и кружевными фасадами истертых временем дворцов, как в Венеции... Но Болонья - особая. Она - вся. То есть вся она целая, как бы из одного куска. У нее в центре, как на окраинах, один и тот же колорит багрового оттенка, как у заходящего при сильном ветре солнца.
Быть может, оттого, что в центре ее стоит статуя Нептуна, держащего трезубец, Болонья всегда напоминает мне что-то геральдическое, - старинные гербы на щитах и всякие символы-эмблемы на фасадах, печатках, гробницах, во всей их колючей витиеватости, в самоутверждении их остроконечных форм, - когда еще ничто смягчающее, ничто чувственное не коснулось этих жестких орлиных клювов, рыцарей в железных наколенниках, скрещенных мечей и пик. Но несмотря на колючий облик, - как хорошо и просто жилось в Болонье! И мне захотелось тихонько бросить монетку ("на возвращенье") в дивный бассейн у ног Нептуна, как делают с фонтаном Треви туристы в Риме.